«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
Она еще неодушевлена, в глазах нет жизни, огня. Но вот он посадит в них две магические точки, проведет два каких-то резких штриха, и вдруг голова ожила, заговорила, она смотрит так открыто, в ней горят мысль, чувство, красота…
— Да, не погневайтесь! — перебил Кирилов. — Если хотите в искусстве чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки, а будьте трезвы, работайте до тумана, до обморока в голове; надо падать и вставать, умирать с отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью…
Сзади оторвалась густая коса и рассыпалась по спине, краски облили камень, и волна жизни пробежала по бедрам, задрожали колени, из груди вырвался вздох — и статуя ожила, повела радостный взгляд вокруг…
Райский все шел тихо, глядя душой в этот сон: статуя и все кругом постепенно оживало, делалось ярче… И когда он дошел до дома, созданная им женщина мало-помалу опять обращалась в Софью.
Но ни ревности, ни боли он не чувствовал и только трепетал от красоты как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
Он с любовью артиста отдавался новому и неожиданному впечатлению. И Софья, и Марфенька, будто по волшебству, удалились на далекий план, и скуки как не бывало: опять повеяло на него теплом, опять природа стала нарядна, все ожило.
Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его «обязанности к другу», на которую он так торжественно готовился недавно и от которой отвлекла его Вера. У него даже забилось сердце, когда он оживил в памяти свои намерения оградить домашнее счастье этого друга.
— Я не за тем пришла к тебе, бабушка, — сказала Вера. — Разве ты не знаешь, что тут все решено давно? Я ничего не хочу, я едва хожу — и если дышу свободно и надеюсь ожить, так это при одном условии — чтоб мне ничего не знать, не слыхать, забыть навсегда… А он напомнил! зовет туда, манит счастьем, хочет венчаться!.. Боже мой!..
У Татьяны Марковны отходило беспокойство от сердца. Она пошевелилась свободно в кресле, поправила складку у себя на платье, смахнула рукой какие-то крошки со стола. Словом — отошла, ожила, задвигалась, как внезапно оцепеневший от испуга и тотчас опять очнувшийся человек.
— В Ивана Ивановича — это хуже всего. Он тут ни сном, ни духом не виноват… Помнишь, в день рождения Марфеньки, — он приезжал, сидел тут молча, ни с кем ни слова не сказал, как мертвый, и ожил, когда показалась Вера? Гости видели все это. И без того давно не тайна, что он любит Веру; он не мастер таиться. А тут заметили, что он ушел с ней в сад, потом она скрылась к себе, а он уехал… Знаешь ли, зачем он приезжал?
К вам в комнату на несколько минут; Там стены, воздух — всё приятно! Согреют, оживят, мне отдохнуть дадут Воспоминания об том, что невозвратно! Не засижусь, войду, всего минуты две, Потом, подумайте, член А́нглийского клуба, Я там дни целые пожертвую молве Про ум Молчалина, про душу Скалозуба.