Неточные совпадения
Никогда не чувствовал он подобной потребности,
да и в других не признавал ее, а глядел на них, на этих других, покойно, равнодушно, с весьма приличным выражением в лице и взглядом, говорившим: «Пусть-де их себе, а я не поеду».
—
Да, пора, — отвечал Райский, очнувшись от задумчивости.
— О ком? — поправил Райский. —
Да о ней все… о Софье…
— Ей: она родная племянница.
Да когда еще достанется! Они скупы, переживут ее.
—
Да куда он тратит? В карты почти не играет.
—
Да,
да, слышал. За что? Что он у ней там делает!..
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь
да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят!
Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
—
Да, именно — своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу не дает, то есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли?
—
Да, Софья Николаевна красавица,
да еще богатая невеста: женись, и конец всему.
—
Да — и конец всему, и начало скуке! — задумчиво повторил Райский. — А я не хочу конца! Успокойся, за меня бы ее и не отдали!
—
Да, Дон-Жуан, пустой человек: так, что ли, по-вашему?
—
Да ты — Байрон или Гете, что ли!..
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения — вот и все.
Да что толковать с тобой!
— Вот тебе раз! — сказал он и поглядел около себя. —
Да вот! — Он указал на полицейского чиновника, который упорно глядел в одну сторону.
— Кроме красоты!
Да это все! Впрочем, я мало знаю ее: это-то, вместе с красотой, и влечет меня к ней…
—
Да, и вот эту, что глядит из окна кареты? И вон ту, что заворачивает из-за угла навстречу нам?
Но цветы стояли в тяжелых старинных вазах, точно надгробных урнах, горка массивного старого серебра придавала еще больше античности комнате.
Да и тетки не могли видеть беспорядка: чуть цветы раскинутся в вазе прихотливо, входила Анна Васильевна, звонила девушку в чепце и приказывала собрать их в симметрию.
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха к человеку. —
Да кушать давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
—
Да, в своем роде. Повторяю тебе, Дон-Жуаны, как Дон-Кихоты, разнообразны до бесконечности. У этого погасло артистическое, тонкое чувство поклонения красоте. Он поклоняется грубо, чувственно…
—
Да; жаль, что не застал. Я завтра буду у него.
—
Да, он заходил сюда. Он говорит, что ему нужно бы видеть вас, дело какое-то…
— Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, — сказала Анна Васильевна, — если опять забуду
да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась. И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…
— К осени; а на лето мы ее возьмем на дачу.
Да: она очень мила, похорошела, только еще смешна… и все они пресмешные…
—
Да, вы совершенны, кузина; но ведь Венера Милосская, головки Грёза, женщины Рубенса — еще совершеннее вас. Зато… ваша жизнь, ваши правила… куда как несовершенны!
—
Да,
да, — задорно продолжал Райский, — они лгут.
—
Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! — говорил он, глядя почти с яростью на портрет, — сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
—
Да, — отвечал он, — предок торжествует. Завещанные им правила крепки. Он любуется вами, кузина: спокойствие, безукоризненная чистота и сияние окружают вас, как ореол…
—
Да, с вами напрасно, это правда, кузина! Предки ваши…
— Живут или воспоминаниями любви, или любят,
да притворяются…
—
Да, любили или любят, конечно, про себя, и не делают из этого никаких историй, — досказала она и пошла было к гостиной.
—
Да, вижу и жалею: ma tante, Надежда Васильевна, постоянно жалуется на тик, а папа на приливы…
— Вы про тех говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни.
Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
—
Да, но выдает. Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б вы знали, что там, в зной, жнет беременная баба…
—
Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей, и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
—
Да, это mauvais genre! [дурной тон! (фр.)] Ведь при вас даже неловко сказать «мужик» или «баба»,
да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, —
да еще не себе, а детям?
—
Да..„. конечно, — задумавшись, сказала она. — Как же?
— Кому ты это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу, как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той…
Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
—
Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах, как все женщины, когда они, как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то есть в своей сфере…
— Не беспокойся. Что хорошо под кистью, в другом искусстве не годится. Все зависит от красок и немногих соображений ума, яркости воображения и своеобразия во взгляде. Немного юмора,
да чувства и искренности,
да воздержности,
да… поэзии…
— Excusez du peu! — повторил и Аянов. — Пиши, что взбрело на ум, что-нибудь
да выйдет.
— А роман твой даст мне оклад в пять тысяч,
да квартиру с отоплением,
да чин,
да!..
—
Да, но глубокий, истинный художник, каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня есть отрывки, а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества; не удастся ли там?
Да — тронь я карты, так я стащу и с тебя пальто и проиграю.
Вот пусть эта звезда, как ее… ты не знаешь? и я не знаю, ну
да все равно, — пусть она будет свидетельницей, что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
—
Да ты все врешь! — скажет иногда слушатель-скептик, — Василий Никитич этого не говорил!
Дядя давал ему истории четырех Генрихов, Людовиков до XVIII и Карлов до XII включительно, но все это уже было для него, как пресная вода после рома. На минуту только разбудили его Иоанны III и IV
да Петр.