Неточные совпадения
Цвет лица у Ильи Ильича не был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался
таким, может быть, потому,
что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.
На нем был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный,
так что и Обломов мог дважды завернуться в него.
Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только
что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно было бы подумать,
что тут никто не живет, —
так все запылилось, полиняло и вообще лишено было живых следов человеческого присутствия.
Дело в том,
что Обломов накануне получил из деревни, от своего старосты, письмо неприятного содержания. Известно, о каких неприятностях может писать староста: неурожай, недоимки, уменьшение дохода и т. п. Хотя староста и в прошлом и в третьем году писал к своему барину точно
такие же письма, но и это последнее письмо подействовало
так же сильно, как всякий неприятный сюрприз.
—
Что ж это я в самом деле? — сказал он вслух с досадой, — надо совесть знать: пора за дело! Дай только волю себе,
так и…
Вот отчего Захар
так любил свой серый сюртук. Может быть, и бакенбардами своими он дорожил потому,
что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.
— Вы ничего не говорите,
так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— А у тебя разве ноги отсохли,
что ты не можешь постоять? Ты видишь, я озабочен —
так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо,
что я вчера от старосты получил. Куда ты его дел?
—
Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной,
что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой
так и ждешь,
что вылетят две-три птицы.
— А кто его знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и
так можно было видеть,
что на стульях ничего не лежит.
Захар усмехнулся во все лицо,
так что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.
Он уж был не рад,
что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал,
что чуть тронешь этот деликатный предмет,
так и не оберешься хлопот.
Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь
так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в
таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо,
что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
— Ах! — с тоской сказал Обломов. — Новая забота! Ну,
что стоишь? Положи на стол. Я сейчас встану, умоюсь и посмотрю, — сказал Илья Ильич. —
Так умыться-то готово?
— Ну,
что ж
такое? Если нужна,
так, разумеется, съедем.
Что ты пристаешь ко мне? Уж ты третий раз говоришь мне об этом.
—
Что ж делать? — вот он
чем отделывается от меня! — отвечал Илья Ильич. — Он меня спрашивает! Мне
что за дело? Ты не беспокой меня, а там, как хочешь,
так и распорядись, только чтоб не переезжать. Не может постараться для барина!
— Вы еще не вставали!
Что это на вас за шлафрок?
Такие давно бросили носить, — стыдил он Обломова.
— У Муссинских? Помилуйте, да там полгорода бывает. Как
что делать? Это
такой дом, где обо всем говорят…
Слава Богу, у меня служба
такая,
что не нужно бывать в должности.
—
Что это
такое? — спросил Обломов в недоумении.
В деревне с ней цветы рвать, кататься — хорошо; да в десять мест в один день — несчастный!» — заключил он, перевертываясь на спину и радуясь,
что нет у него
таких пустых желаний и мыслей,
что он не мыкается, а лежит вот тут, сохраняя свое человеческое достоинство и свой покой.
—
Что еще это! Вон Пересветов прибавочные получает, а дела-то меньше моего делает и не смыслит ничего. Ну, конечно, он не имеет
такой репутации. Меня очень ценят, — скромно прибавил он, потупя глаза, — министр недавно выразился про меня,
что я «украшение министерства».
—
Такой обязательный, — прибавил Судьбинский, — и нет этого, знаешь, чтоб выслужиться, подгадить, подставить ногу, опередить… все делает,
что может.
Чиновник стал узнавать стороной, и ему сказали,
что мещане — мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают даже казну, все безнравственны,
так что побои эти — праведная кара…
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили,
что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали,
что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет;
что он скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу,
так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
Может быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все,
что видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде не бывал: как родился в Петербурге,
так и не выезжал никуда; следовательно, видел и слышал то,
что знали и другие.
Хотя про
таких людей говорят,
что они любят всех и потому добры, а, в сущности, они никого не любят и добры потому только,
что не злы.
Если при
таком человеке подадут другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются —
так и он обругает и посмеется с другими. Богатым его нельзя назвать, потому
что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не назовешь, потому, впрочем, только,
что много есть беднее его.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому
что никак не могли заметить сослуживцы и начальники,
что он делает хуже,
что лучше,
так, чтоб можно было определить, к
чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он
так сделает,
что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти
так, как нужно».
—
Так как же нам?
Что делать? Будете одеваться или останетесь
так? — спросил он чрез несколько минут.
— Дался вам этот Екатерингоф, право! — с досадой отозвался Обломов. — Не сидится вам здесь? Холодно,
что ли, в комнате, или пахнет нехорошо,
что вы
так и смотрите вон?
— Еще поскорее! Торопит, стало быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас
такая славная квартира… вы
что платите?
— Надо Штольца спросить, как приедет, — продолжал Обломов, — кажется, тысяч семь, восемь… худо не записывать!
Так он теперь сажает меня на шесть! Ведь я с голоду умру!
Чем тут жить?
—
Что ж
так тревожиться, Илья Ильич? — сказал Алексеев. — Никогда не надо предаваться отчаянию: перемелется — мука будет.
В это время раздался отчаянный звонок в передней,
так что Обломов с Алексеевым вздрогнули, а Захар мгновенно спрыгнул с лежанки.
Дело в том,
что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно
что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется,
так не дай Бог
что выйдет.
Точно ребенок: там недоглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем,
что бросит дело на половине или примется за него с конца и
так все изгадит,
что и поправить никак нельзя, да еще он же потом и браниться станет.
— Только вот троньте! — яростно захрипел он. —
Что это
такое? Я уйду… — сказал он, идучи назад к дверям.
— Ну, я пойду, — сказал Тарантьев, надевая шляпу, — а к пяти часам буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе,
так велели понаведаться… Да вот
что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
— А вот я посмотрю, как ты не переедешь. Нет, уж коли спросил совета,
так слушайся,
что говорят.
—
Что это за человек! — сказал Обломов. — Вдруг выдумает черт знает
что: на Выборгскую сторону… Это не мудрено выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь лет живу,
так менять-то не хочется…
— Ну, если пропащий,
так скажи,
что делать?
— О близком человеке! — с ненавистью возразил Тарантьев. —
Что он тебе за родня
такая? Немец — известно.
Добро бы в откупа вступил — ну, понятно, от
чего разбогател; а то ничего,
так, на фу-фу!
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого,
что есть
такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
Старик Обломов как принял имение от отца,
так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и
чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда,
такие остались и при нем.
Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали,
что Обломов
так себе, только лежит да кушает на здоровье, и
что больше от него нечего ждать;
что едва ли у него вяжутся и мысли в голове.
Так о нем и толковали везде, где его знали.
Старинный Калеб умрет скорее, как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тронет; а этот
так и выглядывает, как бы съесть и выпить и то,
чего не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал больше, и тосковал, когда он не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла все,
что ни положит на тарелку.
Или объявит,
что барин его
такой картежник и пьяница, какого свет не производил;
что все ночи напролет до утра бьется в карты и пьет горькую.