Неточные совпадения
Цвет лица у Ильи Ильича не был
ни румяный,
ни смуглый,
ни положительно бледный, а безразличный или казался таким, может быть, потому,
что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.
— Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана до сих пор непочинена;
что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал.
Ни о
чем не подумаешь!
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен
ни в
чем таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
— Из
чего же они бьются: из потехи,
что ли,
что вот кого-де
ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет
ни в
чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того,
что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
— На небе
ни облачка, а вы выдумали дождь. Пасмурно оттого,
что у вас окошки-то с которых пор не мыты? Грязи-то, грязи на них! Зги Божией не видно, да и одна штора почти совсем опущена.
Но все это
ни к
чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Нет, помнит: через месяц, где
ни встретит: «А
что ж должок?» — говорит, Надоел!
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет;
ни шуму,
ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь!
Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты
что здесь платишь?
— Врешь, переедешь! — сказал Тарантьев. — Ты рассуди,
что тебе ведь это вдвое меньше станет: на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у тебя будет вдвое лучше и чище;
ни кухарка,
ни Захар воровать не будут…
— Этому старому псу, — продолжал Тарантьев, —
ни о
чем и подумать не придется: на всем готовом будешь жить.
Что тут размышлять? Переезжай, да и конец…
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь это все равно
что дача.
Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород —
ни пыли,
ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились,
ни на
чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть еще
ни на
что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия —
что я стану с ними делать в Обломовке?»
Он понял,
что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько
ни дохода,
ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый день жалуется,
что житья нет,
что этакого дурного барина еще и не слыхано: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и
что не угодишь ему
ни в
чем,
что, словом, лучше умереть,
чем жить у него.
Затем он уже считал себя вправе дремать на лежанке или болтать с Анисьей в кухне и с дворней у ворот,
ни о
чем не заботясь.
—
Ни шагу без этого! — сказал Илья Ильич. — Ну, хоть подними же,
что уронил; а он еще стоит да любуется!
— Ну, как же ты не ядовитый человек? — сказал Илья Ильич вошедшему Захару, —
ни за
чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь?
— Это разорение! Это
ни на
что не похоже! — говорил Обломов, выходя из себя. —
Что ты, корова,
что ли, чтоб столько зелени сжевать…
Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали черные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на
что он
ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием.
— Вот видишь ли! — продолжал Обломов. — А встанешь на новой квартире утром,
что за скука!
Ни воды,
ни угольев нет, а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай…
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» — подумал он, видя,
что не избежать ему патетической сцены, как
ни вертись. И так он чувствовал,
что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.
Ты все это знаешь, видел,
что я воспитан нежно,
что я
ни холода,
ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался.
Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой,
что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели
ни в
чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание,
что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты и
ни одна не разработана до конца.
В газетах
ни разу никому не случилось прочесть чего-нибудь подобного об этом благословенном Богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано, и не слыхали бы про этот край, если б только крестьянская вдова Марина Кулькова, двадцати восьми лет, не родила зараз четырех младенцев, о
чем уже умолчать никак было нельзя.
Не наказывал Господь той стороны
ни египетскими,
ни простыми язвами. Никто из жителей не видал и не помнит никаких страшных небесных знамений,
ни шаров огненных,
ни внезапной темноты; не водится там ядовитых гадов; саранча не залетает туда; нет
ни львов рыкающих,
ни тигров ревущих,
ни даже медведей и волков, потому
что нет лесов. По полям и по деревне бродят только в обилии коровы жующие, овцы блеющие и куры кудахтающие.
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого,
ни с того
ни с сего, начнет коробить и бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только
что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета. Дайте им какое хотите щекотливое сватовство, какую хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить,
что и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем этом никто никогда не делал
ни малейшей ошибки в Обломовке.
Нет, не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и не дотронется
ни до
чего. Он очень хорошо знает,
что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
Они вели счет времени по праздникам, по временам года, по разным семейным и домашним случаям, не ссылаясь никогда
ни на месяцы,
ни на числа. Может быть, это происходило частью и оттого,
что, кроме самого Обломова, прочие всё путали и названия месяцев, и порядок чисел.
— Надо Богу больше молиться да не думать
ни о
чем! — строго заметила хозяйка.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам,
ни до
чего и дела нет. Пусть другие живут, как хотят.
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому
что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе».
Ни к одной лежанке,
ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
Победа не решалась никак; может быть, немецкая настойчивость и преодолела бы упрямство и закоснелость обломовцев, но немец встретил затруднения на своей собственной стороне, и победе не суждено было решиться
ни на ту,
ни на другую сторону. Дело в том,
что сын Штольца баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то делая за него переводы.
— Вот, вот этак же,
ни дать
ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять тот же лакей,
что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает,
что ты думал, идет мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это
что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном:
ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот
что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
—
Что за ребенок, если
ни разу носу себе или другому не разбил? — говорил отец со смехом.
На ее взгляд, во всей немецкой нации не было и не могло быть
ни одного джентльмена. Она в немецком характере не замечала никакой мягкости, деликатности, снисхождения, ничего того,
что делает жизнь так приятною в хорошем свете, с
чем можно обойти какое-нибудь правило, нарушить общий обычай, не подчиниться уставу.
«Как
ни наряди немца, — думала она, — какую тонкую и белую рубашку он
ни наденет, пусть обуется в лакированные сапоги, даже наденет желтые перчатки, а все он скроен как будто из сапожной кожи; из-под белых манжет все торчат жесткие и красноватые руки, и из-под изящного костюма выглядывает если не булочник, так буфетчик. Эти жесткие руки так и просятся приняться за шило или много-много —
что за смычок в оркестре».
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая,
что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась
ни деду его,
ни отцу,
ни ему самому.
Он говорил,
что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив
ни одной капли напрасно, и
что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия
ни пылала в них».
Но он не способен был вооружиться той отвагой, которая, закрыв глаза, скакнет через бездну или бросится на стену на авось. Он измерит бездну или стену, и если нет верного средства одолеть, он отойдет,
что бы там про него
ни говорили.
— Как же не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были так себе, ничего не слышно,
ни хорошего,
ни дурного, делают свое дело,
ни за
чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!
—
Что такое? — спросил Штольц, посмотрев книгу. — «Путешествие в Африку». И страница, на которой ты остановился, заплесневела.
Ни газеты не видать… Читаешь ли ты газеты?
Сидишь, не заботясь, не думая
ни о
чем, знаешь,
что около тебя есть человек… конечно, немудрый, поменяться с ним идеей нечего и думать, зато нехитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза!
—
Что продолжать-то? Ты посмотри:
ни на ком здесь нет свежего, здорового лица.
Дела-то своего нет, они разбросались на все стороны, не направились
ни на
что.
—
Ни за
что; не то
что тебе, а все может случиться: ну, как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк?