Неточные совпадения
— Ты никогда ничего не знаешь. Там, в корзине, посмотри! Или не завалилось ли за диван? Вот спинка-то у дивана
до сих пор непочинена;
что б тебе призвать столяра да починить? Ведь ты же изломал. Ни о
чем не подумаешь!
—
Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления,
до того стороной,
что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только одна необъятная бакенбарда, из которой так и ждешь,
что вылетят две-три птицы.
Захар усмехнулся во все лицо, так
что усмешка охватила даже брови и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны, и по всему лицу
до самого лба расплылось красное пятно.
—
Что это? — почти с ужасом сказал Илья Ильич. — Одиннадцать часов скоро, а я еще не встал, не умылся
до сих пор? Захар, Захар!
— Да
что: тысяча двести рублей жалованья, особо столовых семьсот пятьдесят, квартирных шестьсот, пособия девятьсот, на разъезды пятьсот, да награды рублей
до тысячи.
Он испытал чувство мирной радости,
что он с девяти
до трех, с восьми
до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился,
что не надо идти с докладом, писать бумаг,
что есть простор его чувствам, воображению.
—
Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая физиология общества; не
до песен нам теперь…
— Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на гулянье. А ночью писать и
чем свет в типографию отсылать.
До свидания.
Впрочем, надо отдать им справедливость,
что и любовь их, если разделить ее на градусы,
до степени жара никогда не доходит.
Шестнадцатилетний Михей, не зная,
что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать ее, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед,
до тонкости развился ум молодого человека.
— Да
что ж мне
до всего
до этого за дело? — сказал с нетерпением Обломов. — Я туда не перееду.
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь лето: ведь это все равно
что дача.
Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же
до обеда слетаю к ней — ты дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
Воспитанный в недрах провинции, среди кротких и теплых нравов и обычаев родины, переходя в течение двадцати лет из объятий в объятия родных, друзей и знакомых, он
до того был проникнут семейным началом,
что и будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записыванья в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец.
Илья Ильич думал,
что начальник
до того входит в положение своего подчиненного,
что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого,
что есть такие начальники, которые в испуганном
до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
В тесной толпе ему было душно; в лодку он садился с неверною надеждою добраться благополучно
до другого берега, в карете ехал, ожидая,
что лошади понесут и разобьют.
Он понял,
что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении.
До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Случается и то,
что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет
до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Или объявит,
что барин его такой картежник и пьяница, какого свет не производил;
что все ночи напролет
до утра бьется в карты и пьет горькую.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел,
что дорого, и, отложив это
до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах
до того живо,
что он вдруг перенесся на несколько лет вперед в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно.
— Да
что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин:
что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли
до греха? Вот бумага, извольте.
—
Что: недели три-четыре, а может быть,
до осени дотянет, а потом… водяная в груди: конец известный. Ну, вы
что?
Хочешь сесть, да не на
что;
до чего ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя…
— Ну вот, шутка! — говорил Илья Ильич. — А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь, напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно… Видишь ли ты там теперь,
до чего доводил барина — а? — спросил с упреком Илья Ильич.
— Другие не хуже! — с ужасом повторил Илья Ильич. — Вот ты
до чего договорился! Я теперь буду знать,
что я для тебя все равно,
что «другой»!
— Ну, теперь иди с Богом! — сказал он примирительным тоном Захару. — Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался — слышишь, барин хрипит?
До чего довел!
Два часа только
до обеда,
что успеешь сделать в два часа?
«А может быть, еще Захар постарается так уладить,
что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат
до будущего лета или совсем отменят перестройку: ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же в самом деле… переезжать!..»
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не то
что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать
что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит,
до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание,
что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты и ни одна не разработана
до конца.
В ноябре начинается снег и мороз, который к Крещенью усиливается
до того,
что крестьянин, выйдя на минуту из избы, воротится непременно с инеем на бороде; а в феврале чуткий нос уж чувствует в воздухе мягкое веянье близкой весны.
Между тем им нисколько не показалось удивительно, как это, например, кузнец Тарас чуть было собственноручно не запарился
до смерти в землянке,
до того,
что надо было отливать его водой.
Он бросился от нее к сеновалу, с намерением взобраться туда по крутой лестнице, и едва она поспевала дойти
до сеновала, как уж надо было спешить разрушать его замыслы влезть на голубятню, проникнуть на скотный двор и,
чего Боже сохрани! — в овраг.
Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой день; на третий и четвертый день остатки поступали в девичью; пирог доживал
до пятницы, так
что один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием,
что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
Он выбежит и за ворота: ему бы хотелось в березняк; он так близко кажется ему,
что вот он в пять минут добрался бы
до него, не кругом, по дороге, а прямо, через канаву, плетни и ямы; но он боится: там, говорят, и лешие, и разбойники, и страшные звери.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего,
что существует на самом деле,
что воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него в рабстве
до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих.
Рассказ лился за рассказом. Няня повествовала с пылом, живописно, с увлечением, местами вдохновенно, потому
что сама вполовину верила рассказам. Глаза старухи искрились огнем; голова дрожала от волнения; голос возвышался
до непривычных нот.
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики не боролись с трудной, мучительной смертью, а, дожив
до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят,
что прежде был крепче народ.
В доме сделался гвалт: все прибежали, от мала
до велика, и ужаснулись, представив себе,
что вместо наседки с цыплятами тут могла прохаживаться сама барыня с Ильей Ильичом.
Это продолжалось
до тех пор, пока Васька или Мотька донес барину,
что, вот-де, когда он, Мотька, сего утра лазил на остатки галереи, так углы совсем отстали от стен и, того гляди, рухнут опять.
Илья Иванович простер свою заботливость даже
до того,
что однажды, гуляя по саду, собственноручно приподнял, кряхтя и охая, плетень и велел садовнику поставить поскорей две жерди: плетень благодаря этой распорядительности Обломова простоял так все лето, и только зимой снегом повалило его опять.
Наконец даже дошло
до того,
что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью и с бочкой, в канаву. Он еще не успел выздороветь от ушиба, а уж мостик отделан был заново.
Нет, не такие нравы были там: гость там прежде троекратного потчеванья и не дотронется ни
до чего. Он очень хорошо знает,
что однократное потчеванье чаще заключает в себе просьбу отказаться от предлагаемого блюда или вина, нежели отведать его.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни
до чего и дела нет. Пусть другие живут, как хотят.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь,
до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит,
что на Фоминой неделе не учатся;
до лета остается недели две — не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше
до осени отложить.
Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не
до изнурения души и тела, не
до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было,
что Илюша прошел все науки и искусства.
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке,
до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая,
что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот
что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно
до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
Мечте, загадочному, таинственному не было места в его душе. То,
что не подвергалось анализу опыта, практической истины, было в глазах его оптический обман, то или другое отражение лучей и красок на сетке органа зрения или же, наконец, факт,
до которого еще не дошла очередь опыта.