Неточные совпадения
— Чего вам? — сказал он, придерживаясь
одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна была только
одна необъятная бакенбарда,
из которой так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
— Что! Наладили свое: «Переезжайте, говорят, нам нужно квартиру переделывать». Хотят
из докторской и
из этой
одну большую квартиру сделать, к свадьбе хозяйского сына.
—
Из чего же они бьются:
из потехи, что ли, что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом.
Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а
один только видимый, грубый смех, злость…
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в
одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью
из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
Но все это ни к чему не повело.
Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить ее к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезен в Петербург каким-то благодетелем, который нашел ему место писца в
одном департаменте, да потом и забыл о нем.
Жизнь в его глазах разделялась на две половины:
одна состояла
из труда и скуки — это у него были синонимы; другая —
из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще — служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом.
Это была как будто библиотека, состоящая
из одних разрозненных томов по разным частям знаний.
Грозы не страшны, а только благотворны там бывают постоянно в
одно и то же установленное время, не забывая почти никогда Ильина дня, как будто для того, чтоб поддержать известное предание в народе. И число и сила ударов, кажется, всякий год
одни и те же, точно как будто
из казны отпускалась на год на весь край известная мера электричества.
Войдя в избу, напрасно станешь кликать громко: мертвое молчание будет ответом: в редкой избе отзовется болезненным стоном или глухим кашлем старуха, доживающая свой век на печи, или появится из-за перегородки босой длинноволосый трехлетний ребенок, в
одной рубашонке, молча, пристально поглядит на вошедшего и робко спрячется опять.
Из преступлений
одно, именно: кража гороху, моркови и репы по огородам, было в большом ходу, да однажды вдруг исчезли два поросенка и курица — происшествие, возмутившее весь околоток и приписанное единогласно проходившему накануне обозу с деревянной посудой на ярмарку. А то вообще случайности всякого рода были весьма редки.
Из трех или четырех разбросанных там деревень была
одна Сосновка, другая Вавиловка, в
одной версте друг от друга.
Пекли исполинский пирог, который сами господа ели еще на другой день; на третий и четвертый день остатки поступали в девичью; пирог доживал до пятницы, так что
один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино
из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
Он был как будто
один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что
из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Все смолкло.
Одни кузнечики взапуски трещали сильнее.
Из земли поднялись белые пары и разостлались по лугу и по реке. Река тоже присмирела; немного погодя и в ней вдруг кто-то плеснул еще в последний раз, и она стала неподвижна.
Дамы начали смеяться и перешептываться; некоторые
из мужчин улыбались; готовился опять взрыв хохота, но в эту минуту в комнате раздалось в
одно время как будто ворчанье собаки и шипенье кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы.
Обломов повернул немного голову и с трудом открыл на Захара
один глаз,
из которого так и выглядывал паралич.
— Ступай, откуда пришел, — прибавил он, — и приходи опять с переводом, вместо
одной, двух глав, а матери выучи роль
из французской комедии, что она задала: без этого не показывайся!
С
одной стороны Обломовка, с другой — княжеский замок, с широким раздольем барской жизни, встретились с немецким элементом, и не вышло
из Андрея ни доброго бурша, ни даже филистера.
Андрей вспрыгнул на лошадь. У седла были привязаны две сумки: в
одной лежал клеенчатый плащ и видны были толстые, подбитые гвоздями сапоги да несколько рубашек
из верхлёвского полотна — вещи, купленные и взятые по настоянию отца; в другой лежал изящный фрак тонкого сукна, мохнатое пальто, дюжина тонких рубашек и ботинки, заказанные в Москве, в память наставлений матери.
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать
одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов
из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
После мучительной думы он схватил перо, вытащил
из угла книгу и в
один час хотел прочесть, написать и передумать все, чего не прочел, не написал и не передумал в десять лет.
Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла! Зато ее и ценил почти
один Штольц, зато не
одну мазурку просидела она
одна, не скрывая скуки; зато, глядя на нее, самые любезные
из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей…
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него
из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни
одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос
одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни
одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
Потом лицо ее наполнялось постепенно сознанием; в каждую черту пробирался луч мысли, догадки, и вдруг все лицо озарилось сознанием… Солнце так же иногда, выходя из-за облака, понемногу освещает
один куст, другой, кровлю и вдруг обольет светом целый пейзаж. Она уже знала мысль Обломова.
Она пела так чисто, так правильно и вместе так… так… как поют все девицы, когда их просят спеть в обществе: без увлечения. Она вынула свою душу
из пения, и в слушателе не шевельнулся ни
один нерв.
Он отпил чай и
из огромного запаса булок и кренделей съел только
одну булку, опасаясь опять нескромности Захара. Потом закурил сигару и сел к столу, развернул какую-то книгу, прочел лист, хотел перевернуть, книга оказалась неразрезанною.
Коляска остановилась. Все эти господа и госпожи вышли
из нее, окружили Ольгу, начали здороваться, чмокаться, все вдруг заговорили, долго не замечая Обломова. Потом вдруг все взглянули на него,
один господин в лорнет.
Между тем в доме суматоха продолжалась. То
из одного, то
из другого окна выглянет голова; сзади старухи дверь отворялась немного и затворялась; оттуда выглядывали разные лица.
Захар, по обыкновению, колебля подносом, неловко подходил к столу с кофе и кренделями. Сзади Захара, по обыкновению, высовывалась до половины
из двери Анисья, приглядывая, донесет ли Захар чашки до стола, и тотчас, без шума, пряталась, если Захар ставил поднос благополучно на стол, или стремительно подскакивала к нему, если с подноса падала
одна вещь, чтоб удержать остальные. Причем Захар разразится бранью сначала на вещи, потом на жену и замахнется локтем ей в грудь.
— Вот-с копию извольте получить, а контракт принадлежит сестре, — мягко отозвался Иван Матвеевич, взяв контракт в руку. — Сверх того за огород и продовольствие
из оного капустой, репой и прочими овощами, считая на
одно лицо, — читал Иван Матвеевич, — примерно двести пятьдесят рублей…
Когда Обломов не обедал дома, Анисья присутствовала на кухне хозяйки и,
из любви к делу, бросалась
из угла в угол, сажала, вынимала горшки, почти в
одно и то же мгновение отпирала шкаф, доставала что надо и захлопывала прежде, нежели Акулина успеет понять, в чем дело.
И Боже мой, какими знаниями поменялись они в хозяйственном деле, не по
одной только кулинарной части, но и по части холста, ниток, шитья, мытья белья, платьев, чистки блонд, кружев, перчаток, выведения пятен
из разных материй, также употребления разных домашних лекарственных составов, трав — всего, что внесли в известную сферу жизни наблюдательный ум и вековые опыты!
Он никак не принял ее за Ольгу:
одна! быть не может! Не решится она, да и нет предлога уйти
из дома.
— Нет, я здоров и счастлив, — поспешил он сказать, чтоб только дело не доходило до добыванья тайн у него
из души. — Я вот только тревожусь, как ты
одна…
Этот долг можно заплатить
из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в
одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в голову не пришло!
Теперь уж слушаюсь не
одного своего желания, а воли Ольги: она хочет — слышишь? — чтоб ты не умирал совсем, не погребался заживо, и я обещал откапывать тебя
из могилы…
Зато после, дома, у окна, на балконе, она говорит ему
одному, долго говорит, долго выбирает
из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успеет мелькнуть луч благодарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие глаза говорят ему, что она хочет слушать его.
Но чем чаще они виделись, тем больше сближались нравственно, тем роль его становилась оживленнее:
из наблюдателя он нечувствительно перешел в роль истолкователя явлений, ее руководителя. Он невидимо стал ее разумом и совестью, и явились новые права, новые тайные узы, опутавшие всю жизнь Ольги, все, кроме
одного заветного уголка, который она тщательно прятала от его наблюдения и суда.
— Мучились! Это страшное слово, — почти шепотом произнес он, — это Дантово: «Оставь надежду навсегда». Мне больше и говорить нечего: тут все! Но благодарю и за то, — прибавил он с глубоким вздохом, — я вышел
из хаоса,
из тьмы и знаю, по крайней мере, что мне делать.
Одно спасенье — бежать скорей!
— Ну, пусть бы я остался: что
из этого? — продолжал он. — Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она все будет моя. Дружба — вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она — любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но Боже сохрани, если она с
одной стороны дружба, с другой — любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно, но мне-то с вами каково?
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею
из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось в речи
одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
Между тем и ему долго, почти всю жизнь предстояла еще немалая забота поддерживать на
одной высоте свое достоинство мужчины в глазах самолюбивой, гордой Ольги не
из пошлой ревности, а для того, чтоб не помрачилась эта хрустальная жизнь; а это могло бы случиться, если б хоть немного поколебалась ее вера в него.
— Не говори, не говори! — остановила его она. — Я опять, как на той неделе, буду целый день думать об этом и тосковать. Если в тебе погасла дружба к нему, так
из любви к человеку ты должен нести эту заботу. Если ты устанешь, я
одна пойду и не выйду без него: он тронется моими просьбами; я чувствую, что я заплачу горько, если увижу его убитого, мертвого! Может быть, слезы…
Илья Ильич завел даже пару лошадей, но,
из свойственной ему осторожности, таких, что они только после третьего кнута трогались от крыльца, а при первом и втором ударе
одна лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом вторая лошадь пошатнется и ступит в сторону, потом уже, вытянув напряженно шею, спину и хвост, двинутся они разом и побегут, кивая головами. На них возили Ваню на ту сторону Невы, в гимназию, да хозяйка ездила за разными покупками.
И только эта догадка озарила ее, Анисья летела уже на извозчике за доктором, а хозяйка обложила голову ему льдом и разом вытащила
из заветного шкафчика все спирты, примочки — все, что навык и наслышка указывали ей употребить в дело. Даже Захар успел в это время надеть
один сапог и так, об
одном сапоге, ухаживал вместе с доктором, хозяйкой и Анисьей около барина.