Неточные совпадения
— О торговле, об эманципации женщин, о прекрасных апрельских днях, какие выпали нам на долю, и о вновь изобретенном составе против пожаров. Как это вы
не читаете? Ведь тут наша вседневная жизнь. А
пуще всего я ратую за реальное направление в литературе.
— А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго
не приду. Вишь, ведь какая дрянь! — продолжал он, закурив сигару и
пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. — Курить нельзя.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с
не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
«Когда же жить? — спрашивал он опять самого себя. — Когда же, наконец,
пускать в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть еще ни на что
не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия — что я стану с ними делать в Обломовке?»
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу
пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
— Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, — чем
пуще ругается, тем лучше: по крайности,
не прибьет, коли ругается. А вот как я жил у одного: ты еще
не знаешь — за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
И воображают, несчастные, что еще они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто
не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас
пускают»…
А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею — это скучно, незаметно; там всезнание
не поможет и пыль в глаза
пускать некому.
Не подышать воздухом Италии,
не упиться синевой неба!» И сколько великолепных фейерверков
пускал ты из головы!
—
Не туда, здесь ближе, — заметил Обломов. «Дурак, — сказал он сам себе уныло, — нужно было объясниться! Теперь
пуще разобидел.
Не надо было напоминать: оно бы так и прошло, само бы забылось. Теперь, нечего делать, надо выпросить прощение».
— Вы сделали, чтоб были слезы, а остановить их
не в вашей власти… Вы
не так сильны!
Пустите! — говорила она, махая себе платком в лицо.
Она искала, отчего происходит эта неполнота, неудовлетворенность счастья? Чего недостает ей? Что еще нужно? Ведь это судьба — назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а
пуще всего нежностью, нежностью, какой она
не видала никогда в глазах мужчины.
Илья Ильич понимал, какое значение он внес в этот уголок, начиная с братца до цепной собаки, которая, с появлением его, стала получать втрое больше костей, но он
не понимал, как глубоко
пустило корни это значение и какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки.
И сам он как полно счастлив был, когда ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее,
не осталось ли вопроса в ее глазах, она на него,
не осталось ли чего-нибудь недосказанного,
не забыл ли он и,
пуще всего, Боже сохрани!
не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
— На вот, я тебе подарю,
не хочешь ли? — прибавил он. — Что с нее взять? Дом, что ли, с огородишком? И тысячи
не дадут: он весь разваливается. Да что я, нехристь, что ли, какой? По миру ее
пустить с ребятишками?
— Нет,
не оставлю! Ты меня
не хотел знать, ты неблагодарный! Я пристроил тебя здесь, нашел женщину-клад. Покой, удобство всякое — все доставил тебе, облагодетельствовал кругом, а ты и рыло отворотил. Благодетеля нашел: немца! На аренду имение взял; вот погоди: он тебя облупит, еще акций надает. Уж
пустит по миру, помяни мое слово! Дурак, говорю тебе, да мало дурак, еще и скот вдобавок, неблагодарный!
«Видно,
не дано этого блага во всей его полноте, — думал он, — или те сердца, которые озарены светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся,
не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что те топчут в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко
пустить корни и вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь».
Он
не навязывал ей ученой техники, чтоб потом, с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось в речи одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы
пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб
не было ничего недоступного —
не ведению, а ее пониманию.
Обломов тихо погрузился в молчание и задумчивость. Эта задумчивость была
не сон и
не бдение: он беспечно
пустил мысли бродить по воле,
не сосредоточивая их ни на чем, покойно слушал мерное биение сердца и изредка ровно мигал, как человек, ни на что
не устремляющий глаз. Он впал в неопределенное, загадочное состояние, род галлюцинации.
— Что ж ты так скоро воротился? Отчего
не позвал меня туда и его
не привел?
Пусти меня!