Неточные совпадения
— Они говорят: вы уж с месяц, говорят, обещали, а все
не съезжаете, мы, говорят, полиции
дадим знать.
—
Не могу,
дал слово к Муссинским: их день сегодня. Поедемте и вы. Хотите, я вас представлю?
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак
не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если
дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда
не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом
не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми,
не исключая и приятелей, как будто
давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
— Дайте-ка табаку! — сказал Тарантьев. — Да у вас простой,
не французский? Так и есть, — сказал он, понюхав, — отчего
не французский? — строго прибавил потом.
— Так
дай все: там
дадут сдачи,
не бойся!
— Теперь мне еще рано ехать, — отвечал Илья Ильич, — прежде
дай кончить план преобразований, которые я намерен ввести в имение… Да знаешь ли что, Михей Андреич? — вдруг сказал Обломов. — Съезди-ка ты. Дело ты знаешь, места тебе тоже известны; а я бы
не пожалел издержек.
— И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего
не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему
дал! Когда туда почта?
— Забыл совсем! Шел к тебе за делом с утра, — начал он, уж вовсе
не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится.
Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтерся немного…
—
Дай сюда мой черный фрак! — приказывал Илья Ильич. — Вот Михей Андреич примерит,
не впору ли ему: завтра ему на свадьбу надо…
— Да, вот этого еще недоставало: старика в смирительный дом! — сказал Обломов. —
Дай, Захар, фрак,
не упрямься!
Если
давали ему первый том, он по прочтении
не просил второго, а приносили — он медленно прочитывал.
Впрочем, старик бывал очень доволен, если хороший урожай или возвышенная цена
даст дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением Божиим. Он только
не любил выдумок и натяжек к приобретению денег.
— Отцы и деды
не глупее нас были, — говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, — да прожили же век счастливо; проживем и мы;
даст Бог, сыты будем.
— Он при мне
дал, — сказал Захар, — я видел, что мелочь
давал, а меди
не видал…
— Еще каких соседей Бог
даст, — заметил опять Захар, — от иных
не то что вязанки дров — ковша воды
не допросишься.
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да смотри,
не пролей молоко-то. — А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. — Вот я тебе
дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета.
Дайте им какое хотите щекотливое сватовство, какую хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем этом никто никогда
не делал ни малейшей ошибки в Обломовке.
— Кто ж бы это гость? — скажет хозяйка. — Уж
не Настасья ли Фаддеевна? Ах, дай-то Господи! Да нет; она ближе праздника
не будет. То-то бы радости! То-то бы обнялись да наплакались с ней вдвоем! И к заутрене и к обедне бы вместе… Да куда мне за ней! Я даром что моложе, а
не выстоять мне столько!
— Да, темно на дворе, — скажет она. — Вот, Бог
даст, как дождемся Святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и
не видно, как будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она
не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьет. Затеет игры разные… такая право!
Не это, так играют в дураки, в свои козыри, а по праздникам с гостями в бостон, или раскладывают гран-пасьянс, гадают на червонного короля да на трефовую
даму, предсказывая марьяж.
— А где он? — отвечала жена. — Еще надо сыскать. Да погоди, что торопиться? Вот, Бог
даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и напишешь; еще
не уйдет…
— Давно
не читал книги, — скажет он или иногда изменит фразу: — Дай-ка, почитаю книгу, — скажет или просто, мимоходом, случайно увидит доставшуюся ему после брата небольшую кучку книг и вынет,
не выбирая, что попадется. Голиков ли попадется ему, Новейший ли Сонник, Хераскова Россияда, или трагедия Сумарокова, или, наконец, третьегодичные ведомости — он все читает с равным удовольствием, приговаривая по временам...
— Там
не разъешься, — говорили обломовцы, — обедать-то
дадут супу, да жаркого, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген фри — нос утри.
После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и сам выучился покрикивать: «Эй, Васька! Ванька! подай то,
дай другое!
Не хочу того, хочу этого! Сбегай, принеси!»
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а
не барин,
дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой
не знаю, отроду дураком
не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Когда он подрос, отец сажал его с собой на рессорную тележку,
давал вожжи и велел везти на фабрику, потом в поля, потом в город, к купцам, в присутственные места, потом посмотреть какую-нибудь глину, которую возьмет на палец, понюхает, иногда лизнет, и сыну
даст понюхать, и объяснит, какая она, на что годится.
Не то так отправятся посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
Четырнадцати, пятнадцати лет мальчик отправлялся частенько один, в тележке или верхом, с сумкой у седла, с поручениями от отца в город, и никогда
не случалось, чтоб он забыл что-нибудь, переиначил, недоглядел,
дал промах.
Дальше он
не пошел, а упрямо поворотил назад, решив, что надо делать дело, и возвратился к отцу. Тот
дал ему сто талеров, новую котомку и отпустил на все четыре стороны.
Если ж его нет, продай лошадь; там скоро ярмарка;
дадут четыреста рублей и
не на охотника.
— Как
не лежало! С апельсинов сдачи
дали…
— Захар, — говорил,
не слушая его, Штольц, —
давай ему одеваться.
— Да ты того… как же это вдруг… постой…
дай подумать… ведь я
не брит…
— Да, да, помню! — говорил Обломов, вдумываясь в прошлое. — Ты еще взял меня за руку и сказал: «
Дадим обещание
не умирать,
не увидавши ничего этого…»
—
Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек
не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет.
Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один
не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Как вчера с сухарями… — вдруг вырвалось у ней, и она сама покраснела и Бог знает что
дала бы, чтоб
не сказать этого. — Простите — виновата!.. — сказала она.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо
дать урок, чтоб этого вперед
не было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему от дома: он
не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя по парку; глаза ее горели…
— Поверьте мне, это было невольно… я
не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога,
не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту Бог знает что
дал бы, чтоб воротить неосторожное слово…
—
Дайте руку, в знак, что вы
не сердитесь.
Гордость заиграла в нем, засияла жизнь, ее волшебная
даль, все краски и лучи, которых еще недавно
не было. Он уже видел себя за границей с ней, в Швейцарии на озерах, в Италии, ходит в развалинах Рима, катается в гондоле, потом теряется в толпе Парижа, Лондона, потом… потом в своем земном раю — в Обломовке.
Ему было под пятьдесят лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда
не курил при
дамах,
не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
Но гулять «с мсьё Обломовым», сидеть с ним в углу большой залы, на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать лет:
не станет же он говорить ей пустяков,
давать каких-нибудь книг… Да этого ничего никому и в голову
не приходило.
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной
дать ей понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он
не знает, как ему быть, как держать себя с ней.
Все это отражалось в его существе: в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или
не увидит он ее? Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое
даст ему поручение, о чем спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
— Да неужели вы
не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь…
дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
В нем что-то сильно работает, но
не любовь. Образ Ольги пред ним, но он носится будто в
дали, в тумане, без лучей, как чужой ему; он смотрит на него болезненным взглядом и вздыхает.
— Ну, если
не хотите сказать,
дайте знак какой-нибудь… ветку сирени…
— Ничего, — отвечала она, всхлипывая, —
не мешай,
дай выплакаться… огонь выйдет слезами, мне легче будет; это все нервы играют…
— Ты
не носишь шляпу, вон у тебя фуражка, — сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее, — дай-ка, брат, на лето…
— Сама хозяйка, — сказал Захар, — шестой день все она. «Вы, говорит, много цикорию кладете да
не довариваете. Дайте-ко я!»