Неточные совпадения
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили, что он Иванов,
другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали, что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет; что он скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и
других особенностей, как особых примет на теле, в его уме
нет.
В службе у него
нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и
другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
У него
нет ни врагов, ни
друзей, но знакомых множество.
— Поди ты! Я всегда вперед отдаю.
Нет, тут хотят
другую квартиру отделывать… Да постой! Куда ты? Научи, что делать: торопят, через неделю чтоб съехали…
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за
другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда
нет!
И как уголок их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше их. Не с чем даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут,
нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у
других.
Потом Обломову приснилась
другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где
нет ни ночей, ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие, как Илья Ильич, да красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются
другие? Пусть же
другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и дела
нет. Пусть
другие живут, как хотят.
И добро бы истины, блага себе и
другим —
нет, они бледнеют от успеха товарища.
Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что
нет ему такой благодати…
Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками —
нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше
другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.
—
Нет, так, ничего, — замяла она. — Я люблю Андрея Иваныча, — продолжала она, — не за то только, что он смешит меня, иногда он говорит — я плачу, и не за то, что он любит меня, а, кажется, за то… что он любит меня больше
других; видите, куда вкралось самолюбие!
Он смутно понимал, что она выросла и чуть ли не выше его, что отныне
нет возврата к детской доверчивости, что перед ними Рубикон и утраченное счастье уже на
другом берегу: надо перешагнуть.
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут
нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой…
Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
А Обломов? Отчего он был нем и неподвижен с нею вчера, нужды
нет, что дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на руку, что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее сердца?.. А
другой?
Другие смотрят так дерзко…
— Кто ж скажет? У меня
нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и ты тоже. Она бы поверила. Кто ж
другой? — спросила она.
— Все! — сказал Обломов. — Ты мастер равнять меня с
другими да со всеми! Это быть не может! И
нет, и не было! Свадьба — обыкновенное дело: слышите? Что такое свадьба?
«Заложили серебро? И у них денег
нет!» — подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, потому что на
другом остановить их было не на чем. Она как будто и говорила все это не ртом, а носом.
Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину не было, да и свадьбы
нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ со стены, что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, а разумела какую-нибудь
другую невесту…».
Сколько соображений — все для Обломова! Сколько раз загорались два пятна у ней на щеках! Сколько раз она тронет то тот, то
другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепьяно, или переложит ноты с одного места на
другое! И вдруг
нет его! Что это значит?
—
Нет, дальше от ворот, — живо сказал Обломов, — в
другую улицу ступай, вон туда, налево, к саду… на ту сторону.
—
Нет еще, мало знаю, — ты так странен, что я теряюсь в соображениях; у меня гаснут ум и надежда… скоро мы перестанем понимать
друг друга: тогда худо!
«Как можно! А как не отдашь в срок? если дела пойдут плохо, тогда подадут ко взысканию, и имя Обломова, до сих пор чистое, неприкосновенное…» Боже сохрани! Тогда прощай его спокойствие, гордость…
нет,
нет!
Другие займут да потом и мечутся, работают, не спят, точно демона впустят в себя. Да, долг — это демон, бес, которого ничем не изгонишь, кроме денег!
—
Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, — прибавил он, — воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с
другой… А вы боялись, что не будет
другого праздника в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь…
— То есть если б на его месте был
другой человек, — перебил Штольц, —
нет сомнения, ваши отношения разыгрались бы в любовь, упрочились, и тогда… Но это
другой роман и
другой герой, до которого нам дела
нет.
— О
нет! — с важностью заметил он. — Это не давешний вопрос, теперь он имеет
другой смысл: если я останусь, то… на каких правах?
Но не о себе, не о своем кофе вздыхает она, тужит не оттого, что ей
нет случая посуетиться, похозяйничать широко, потолочь корицу, положить ваниль в соус или варить густые сливки, а оттого, что
другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берется пудами из лучшего магазина, а покупается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же лавочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несет ему на завтрак яичницу, заправленную жесткой, залежавшейся в лавочке же ветчиной.
—
Нет, скажи, напомни, что я встретился ей затем, чтоб вывести ее на путь, и что я благословляю эту встречу, благословляю ее и на новом пути! Что, если б
другой… — с ужасом прибавил он, — а теперь, — весело заключил он, — я не краснею своей роли, не каюсь; с души тяжесть спала; там ясно, и я счастлив. Боже! благодарю тебя!
— Послушай, Михей Андреич, уволь меня от своих сказок; долго я, по лености, по беспечности, слушал тебя: я думал, что у тебя есть хоть капля совести, а ее
нет. Ты с пройдохой хотел обмануть меня: кто из вас хуже — не знаю, только оба вы гадки мне.
Друг выручил меня из этого глупого дела…
Теперь Штольц изменился в лице и ворочал изумленными, почти бессмысленными глазами вокруг себя. Перед ним вдруг «отверзлась бездна», воздвиглась «каменная стена», и Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть
друга и узнает, что его давно уже
нет, что он умер.