Неточные совпадения
Обломов с упреком поглядел
на него, покачал головой и вздохнул, а Захар равнодушно поглядел в окно и тоже вздохнул. Барин, кажется, думал: «Ну, брат, ты еще больше Обломов, нежели я
сам», а Захар чуть ли не подумал: «Врешь! ты только мастер говорить мудреные да жалкие слова, а до пыли и до паутины тебе и
дела нет».
— Что ты! В
самом деле?
На ком? — с участием сказал Обломов.
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим
делам и свое ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся
сам когда-то по-русски
на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудреной науки хождения по
делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина
самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем,
на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он еще имел простодушие верить, что Тарантьев в
самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное.
Редко судьба сталкивала его с женщиною в обществе до такой степени, чтоб он мог вспыхнуть
на несколько
дней и почесть себя влюбленным. От этого его любовные интриги не разыгрывались в романы: они останавливались в
самом начале и своею невинностью, простотой и чистотой не уступали повестям любви какой-нибудь пансионерки
на возрасте.
Со времени смерти стариков хозяйственные
дела в деревне не только не улучшились, но, как видно из письма старосты, становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо было
самому съездить туда и
на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов.
На другой,
на третий
день и так далее нужно было бы приказывать то же
самое вновь и вновь входить с ним в неприятные объяснения.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было
на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену дома, за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде
дело, — строго подумал он, — а потом…»
— Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А
на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь
сам живо представившейся ему картиной переезда, —
дня в три не разберутся, все не
на своем месте: картины у стен,
на полу, галоши
на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло
на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто
на старой квартире: беги туда…
Пекли исполинский пирог, который
сами господа ели еще
на другой
день;
на третий и четвертый
день остатки поступали в девичью; пирог доживал до пятницы, так что один совсем черствый конец, без всякой начинки, доставался, в виде особой милости, Антипу, который, перекрестясь, с треском неустрашимо разрушал эту любопытную окаменелость, наслаждаясь более сознанием, что это господский пирог, нежели
самым пирогом, как археолог, с наслаждением пьющий дрянное вино из черепка какой-нибудь тысячелетней посуды.
— В
самом деле, какие подвиги: садись в коляску или
на корабль, дыши чистым воздухом, смотри
на чужие страны, города, обычаи,
на все чудеса… Ах, ты! Ну, скажи, что твои
дела, что в Обломовке?
Он в
самом деле смотрел
на нее как будто не глазами, а мыслью, всей своей волей, как магнетизер, но смотрел невольно, не имея силы не смотреть.
— А я в
самом деле пела тогда, как давно не пела, даже, кажется, никогда… Не просите меня петь, я не спою уж больше так… Постойте, еще одно спою… — сказала она, и в ту же минуту лицо ее будто вспыхнуло, глаза загорелись, она опустилась
на стул, сильно взяла два-три аккорда и запела.
«Дернуло меня брякнуть!» — думал он и даже не спрашивал себя, в
самом ли
деле у него вырвалась истина или это только было мгновенным действием музыки
на нервы.
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло
на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в
самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли
на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он
сам сидит у Ивана Герасимовича, в те
дни, когда он не ждал никого и ничего ни от
дня, ни от ночи.
Обломову в
самом деле стало почти весело. Он сел с ногами
на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и голова у него были наполнены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что будет потом?..
«В
самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало
на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг
на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Обломов теперь только вспомнил, что в
самый день переезда
на дачу Тарантьев привез ему бумагу, а он второпях подписал, не читая.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья, уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне
самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься — до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то
на стене… — И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе, не положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и достоинством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит
на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется
на Анисью, а
на другой
день присмотрит
сама, положена ли зелень, не переварилась ли рыба.
Иногда выражала она желание
сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие
на стенах,
на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал жить не один, а вдвоем, и что живет этой жизнью со
дня приезда Ольги.
Если это подтверждалось, он шел домой с гордостью, с трепетным волнением и долго ночью втайне готовил себя
на завтра.
Самые скучные, необходимые занятия не казались ему сухи, а только необходимы: они входили глубже в основу, в ткань жизни; мысли, наблюдения, явления не складывались, молча и небрежно, в архив памяти, а придавали яркую краску каждому
дню.
Если любит, отчего же она так осторожна, так скрытна? Если не любит, отчего так предупредительна, покорна? Он уехал
на неделю из Парижа в Лондон и пришел сказать ей об этом в
самый день отъезда, не предупредив заранее.
— А что, в
самом деле, можно! — отвечал Мухояров задумчиво. — Ты неглуп
на выдумки, только в
дело не годишься, и Затертый тоже. Да я найду, постой! — говорил он, оживляясь. — Я им дам! Я кухарку свою
на кухню к сестре подошлю: она подружится с Анисьей, все выведает, а там… Выпьем, кум!
Штольц не приезжал несколько лет в Петербург. Он однажды только заглянул
на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Андрей уговаривал его
самого ехать в деревню и взять в свои руки приведенное в порядок имение, а
сам с Ольгой Сергеевной уезжал
на южный берег Крыма, для двух целей: по
делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.
Неточные совпадения
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво, с ясностью холодной // Звал друга Ленский
на дуэль. // Онегин с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много
дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине с своей душой // Был недоволен
сам собой.
Задумчивость, ее подруга // От
самых колыбельных
дней, // Теченье сельского досуга // Мечтами украшала ей. // Ее изнеженные пальцы // Не знали игл; склонясь
на пяльцы, // Узором шелковым она // Не оживляла полотна. // Охоты властвовать примета, // С послушной куклою дитя // Приготовляется шутя // К приличию, закону света, // И важно повторяет ей // Уроки маменьки своей.
Татьяна (русская душою, //
Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, //
На солнце иней в
день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали // В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Бывало, он еще в постеле: // К нему записочки несут. // Что? Приглашенья? В
самом деле, // Три дома
на вечер зовут: // Там будет бал, там детский праздник. // Куда ж поскачет мой проказник? // С кого начнет он? Всё равно: // Везде поспеть немудрено. // Покамест в утреннем уборе, // Надев широкий боливар, // Онегин едет
на бульвар, // И там гуляет
на просторе, // Пока недремлющий брегет // Не прозвонит ему обед.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей //
На самом утре наших
дней.