Неточные совпадения
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в
мире злу и разгорится желанием указать человеку
на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины
на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар
миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться
на поприще жизни и лететь по нему
на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил
на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения…
Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха: они всё твердят свою, от начала
мира одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания; и все слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы будто обреченного
на муку чудовища, да чьи-то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг; только безмолвные чайки, как осужденные, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой.
Та же глубокая тишина и
мир лежат и
на полях; только кое-где, как муравей, гомозится
на черной ниве палимый зноем пахарь, налегая
на соху и обливаясь потом.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный
мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит
на себе землю.
Он был как будто один в целом
мире; он
на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал
на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил
на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
Она казалась выше того
мира, в который нисходила в три года раз; ни с кем не говорила, никуда не выезжала, а сидела в угольной зеленой комнате с тремя старушками, да через сад, пешком, по крытой галерее, ходила в церковь и садилась
на стул за ширмы.
Он считал себя счастливым уже и тем, что мог держаться
на одной высоте и, скача
на коньке чувства, не проскакать тонкой черты, отделяющей
мир чувства от
мира лжи и сентиментальности,
мир истины от
мира смешного, или, скача обратно, не заскакать
на песчаную, сухую почву жесткости, умничанья, недоверия, мелочи, оскопления сердца.
Что за причина? Какой ветер вдруг подул
на Обломова? Какие облака нанес? И отчего он поднимает такое печальное иго? А, кажется, вчера еще он глядел в душу Ольги и видел там светлый
мир и светлую судьбу, прочитал свой и ее гороскоп. Что же случилось?
Если Ольге приходилось иногда раздумываться над Обломовым, над своей любовью к нему, если от этой любви оставалось праздное время и праздное место в сердце, если вопросы ее не все находили полный и всегда готовый ответ в его голове и воля его молчала
на призыв ее воли, и
на ее бодрость и трепетанье жизни он отвечал только неподвижно-страстным взглядом, — она впадала в тягостную задумчивость: что-то холодное, как змея, вползало в сердце, отрезвляло ее от мечты, и теплый, сказочный
мир любви превращался в какой-то осенний день, когда все предметы кажутся в сером цвете.
Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом, от радости, закричу
на весь
мир, так закричу, что
мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждет меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»
Он и знал, что имеет этот авторитет; она каждую минуту подтверждала это, говорила, что она верит ему одному и может в жизни положиться слепо только
на него и ни
на кого более в целом
мире.
—
На вот, я тебе подарю, не хочешь ли? — прибавил он. — Что с нее взять? Дом, что ли, с огородишком? И тысячи не дадут: он весь разваливается. Да что я, нехристь, что ли, какой? По
миру ее пустить с ребятишками?
— Нет, не оставлю! Ты меня не хотел знать, ты неблагодарный! Я пристроил тебя здесь, нашел женщину-клад. Покой, удобство всякое — все доставил тебе, облагодетельствовал кругом, а ты и рыло отворотил. Благодетеля нашел: немца!
На аренду имение взял; вот погоди: он тебя облупит, еще акций надает. Уж пустит по
миру, помяни мое слово! Дурак, говорю тебе, да мало дурак, еще и скот вдобавок, неблагодарный!
— Что кричишь-то? Я сам закричу
на весь
мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе,
на цыпочках ходили, в глаза смотрели, а ты обнес его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния; давай вексель
на его имя; ты теперь не пьян, в своем уме, давай, говорю тебе, я без того не выйду…
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты
на воображение, потом переход впечатления в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет
миром; что в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда
на лице лежало тяжелое облако, и она, несмотря
на все старания, не могла принудить себя улыбнуться, говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического
мира, самые любопытные объяснения нового шага в науке, нового творчества в искусстве.
Не обольстит его никакая нарядная ложь, и ничто не совлечет
на фальшивый путь; пусть волнуется около него целый океан дряни, зла, пусть весь
мир отравится ядом и пойдет навыворот — никогда Обломов не поклонится идолу лжи, в душе его всегда будет чисто, светло, честно…
Мир и тишина покоятся над Выборгской стороной, над ее немощеными улицами, деревянными тротуарами, над тощими садами, над заросшими крапивой канавами, где под забором какая-нибудь коза, с оборванной веревкой
на шее, прилежно щиплет траву или дремлет тупо, да в полдень простучат щегольские, высокие каблуки прошедшего по тротуару писаря, зашевелится кисейная занавеска в окошке и из-за ерани выглянет чиновница, или вдруг над забором, в саду, мгновенно выскочит и в ту ж минуту спрячется свежее лицо девушки, вслед за ним выскочит другое такое же лицо и также исчезнет, потом явится опять первое и сменится вторым; раздается визг и хохот качающихся
на качелях девушек.
— Не напоминай, не тревожь прошлого: не воротишь! — говорил Обломов с мыслью
на лице, с полным сознанием рассудка и воли. — Что ты хочешь делать со мной? С тем
миром, куда ты влечешь меня, я распался навсегда; ты не спаяешь, не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать — будет смерть.
Неточные совпадения
Но я отстал от их союза // И вдаль бежал… Она за мной. // Как часто ласковая муза // Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со мной скакала
на коне! // Как часто по брегам Тавриды // Она меня во мгле ночной // Водила слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу
миров.
Быть может, он для блага
мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять могла. Поэта, // Быть может,
на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть может, унесла с собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.
И там же надписью печальной // Отца и матери, в слезах, // Почтил он прах патриархальный… // Увы!
на жизненных браздах // Мгновенной жатвой поколенья, // По тайной воле провиденья, // Восходят, зреют и падут; // Другие им вослед идут… // Так наше ветреное племя // Растет, волнуется, кипит // И к гробу прадедов теснит. // Придет, придет и наше время, // И наши внуки в добрый час // Из
мира вытеснят и нас!
Он мог бы чувства обнаружить, // А не щетиниться, как зверь; // Он должен был обезоружить // Младое сердце. «Но теперь // Уж поздно; время улетело… // К тому ж — он мыслит — в это дело // Вмешался старый дуэлист; // Он зол, он сплетник, он речист… // Конечно, быть должно презренье // Ценой его забавных слов, // Но шепот, хохотня глупцов…» // И вот общественное мненье! // Пружина чести, наш кумир! // И вот
на чем вертится
мир!
Татьяна с ключницей простилась // За воротами. Через день // Уж утром рано вновь явилась // Она в оставленную сень, // И в молчаливом кабинете, // Забыв
на время всё
на свете, // Осталась наконец одна, // И долго плакала она. // Потом за книги принялася. // Сперва ей было не до них, // Но показался выбор их // Ей странен. Чтенью предалася // Татьяна жадною душой; // И ей открылся
мир иной.