Неточные совпадения
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А
как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем
многое,
многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
«До бед, которыми грозит староста, еще далеко, — думал он, — до тех пор
многое может перемениться: авось дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков „водворят на место жительства“,
как он пишет».
— Не замай! Не замай! — закричали
многие. — Почем знать,
какой он; ишь не бает ничего; может быть, какой-нибудь такой… Не замайте его, ребята!
Эти восклицания относились к авторам — звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением; он даже усвоил себе и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени. Он,
как и
многие тогда, почитал сочинителя не иначе
как весельчаком, гулякой, пьяницей и потешником, вроде плясуна.
«
Как ни наряди немца, — думала она, —
какую тонкую и белую рубашку он ни наденет, пусть обуется в лакированные сапоги, даже наденет желтые перчатки, а все он скроен
как будто из сапожной кожи; из-под белых манжет все торчат жесткие и красноватые руки, и из-под изящного костюма выглядывает если не булочник, так буфетчик. Эти жесткие руки так и просятся приняться за шило или много-много — что за смычок в оркестре».
— Тарантьев, Иван Герасимыч! — говорил Штольц, пожимая плечами. — Ну, одевайся скорей, — торопил он. — А Тарантьеву скажи,
как придет, — прибавил он, обращаясь к Захару, — что мы дома не обедаем, и что Илья Ильич все лето не будет дома обедать, а осенью у него
много будет дела, и что видеться с ним не удастся…
— Выдумал тарантас! До границы мы поедем в почтовом экипаже или на пароходе до Любека,
как будет удобнее; а там во
многих местах железные дороги есть.
Много в свете таких мужей,
как Захар. Иногда дипломат небрежно выслушает совет жены, пожмет плечами — и втихомолку напишет по ее совету.
— Я
как будто получше, посвежее, нежели
как был в городе, — сказал он, — глаза у меня не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха;
много хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать.
Многое, что не досказано, к чему можно бы подойти с лукавым вопросом, было между ними решено без слов, без объяснений, Бог знает
как, но воротиться к тому уже нельзя.
— Верьте же мне, — заключила она, —
как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор,
как знаю вас, я
много передумала и испытала,
как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
Хитрость — все равно что мелкая монета, на которую не купишь
многого.
Как мелкой монетой можно прожить час, два, так хитростью можно там прикрыть что-нибудь, тут обмануть, переиначить, а ее не хватит обозреть далекий горизонт, свести начало и конец крупного, главного события.
Помните, Илья Ильич, — вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, — что я
много выросла с тех пор,
как узнала вас, и знаю,
как называется игра, в которую вы играете… но слез моих вы больше не увидите…
— Что ж, там
много бывает? — спросил Обломов, глядя, чрез распахнувшийся платок, на высокую, крепкую,
как подушка дивана, никогда не волнующуюся грудь.
И Анисья, в свою очередь, поглядев однажды только,
как Агафья Матвеевна царствует в кухне,
как соколиными очами, без бровей, видит каждое неловкое движение неповоротливой Акулины;
как гремит приказаниями вынуть, поставить, подогреть, посолить,
как на рынке одним взглядом и много-много прикосновением пальца безошибочно решает, сколько курице месяцев от роду, давно ли уснула рыба, когда сорвана с гряд петрушка или салат, — она с удивлением и почтительною боязнью возвела на нее глаза и решила, что она, Анисья, миновала свое назначение, что поприще ее — не кухня Обломова, где торопливость ее, вечно бьющаяся, нервическая лихорадочность движений устремлена только на то, чтоб подхватить на лету уроненную Захаром тарелку или стакан, и где опытность ее и тонкость соображений подавляются мрачною завистью и грубым высокомерием мужа.
Обломов не знал, с
какими глазами покажется он к Ольге, что будет говорить она, что будет говорить он, и решился не ехать к ней в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там
много народу бывает и им наедине говорить не удастся.
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича.
Много перемен принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там,
как молодая зелень, пробивалась новая…
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала,
какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу,
какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен,
много спал или нет,
как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так,
как не говорят ее братец и Тарантьев,
как не говорил муж;
многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.
Приход его, досуги, целые дни угождения она не считала одолжением, лестным приношением любви, любезностью сердца, а просто обязанностью,
как будто он был ее брат, отец, даже муж: а это
много, это все. И сама, в каждом слове, в каждом шаге с ним, была так свободна и искренна,
как будто он имел над ней неоспоримый вес и авторитет.
У них
много: они сейчас дадут,
как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек…
Они поселились в тихом уголке, на морском берегу. Скромен и невелик был их дом. Внутреннее устройство его имело так же свой стиль,
как наружная архитектура,
как все убранство носило печать мысли и личного вкуса хозяев.
Много сами они привезли с собой всякого добра,
много присылали им из России и из-за границы тюков, чемоданов, возов.
Они нетерпеливо сбывают с плеч весну жизни;
многие даже косятся потом весь век на жен своих,
как будто досадуя за то, что когда-то имели глупость любить их.
Ее замечание, совет, одобрение или неодобрение стали для него неизбежною поверкою: он увидел, что она понимает точно так же,
как он, соображает, рассуждает не хуже его… Захар обижался такой способностью в своей жене, и
многие обижаются, — а Штольц был счастлив!
Он не чертил ей таблиц и чисел, но говорил обо всем,
многое читал, не обегая педантически и какой-нибудь экономической теории, социальных или философских вопросов, он говорил с увлечением, с страстью: он
как будто рисовал ей бесконечную, живую картину знания. После из памяти ее исчезали подробности, но никогда не сглаживался в восприимчивом уме рисунок, не пропадали краски и не потухал огонь, которым он освещал творимый ей космос.
— Да, пожалуй, гнет для темного, слабого ума, не подготовленного к нему. Эта грусть и вопросы, может быть,
многих свели с ума; иным они являются
как безобразные видения,
как бред ума…
Многих людей я знал с высокими качествами, но никогда не встречал сердца чище, светлее и проще;
многих любил я, но никого так прочно и горячо,
как Обломова.
Илья Ильич кушал аппетитно и
много,
как в Обломовке, ходил и работал лениво и мало, тоже
как в Обломовке. Он, несмотря на нарастающие лета, беспечно пил вино, смородиновую водку и еще беспечнее и подолгу спал после обеда.
Она так полно и
много любила: любила Обломова —
как любовника,
как мужа и
как барина; только рассказать никогда она этого,
как прежде, не могла никому. Да никто и не понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык? В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не было таких слов, потому что не было понятий; только Илья Ильич понял бы ее, но она ему никогда не высказывала, потому что не понимала тогда сама и не умела.