Неточные совпадения
Жизнь в его
глазах разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки — это у него были синонимы; другая — из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще — служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом.
В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще,
глаза подолгу сияли огнем
жизни, из них лились лучи света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с черными
глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в
глаза, потом на небо, говорят, что
жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок.
Но цвет
жизни распустился и не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по указанию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или другую книгу, но не вдруг, не торопясь, без жадности, а лениво пробегал
глазами по строкам.
Но зато, если б понадобилось, например, просидеть всю ночь подле постели барина, не смыкая
глаз, и от этого бы зависело здоровье или даже
жизнь барина, Захар непременно бы заснул.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем
жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли, даже до малейшего, едва заметного движения
глаз, губ, руки.
От слов, от звуков, от этого чистого, сильного девического голоса билось сердце, дрожали нервы,
глаза искрились и заплывали слезами. В один и тот же момент хотелось умереть, не пробуждаться от звуков, и сейчас же опять сердце жаждало
жизни…
Оба они, снаружи неподвижные, разрывались внутренним огнем, дрожали одинаким трепетом; в
глазах стояли слезы, вызванные одинаким настроением. Все это симптомы тех страстей, которые должны, по-видимому, заиграть некогда в ее молодой душе, теперь еще подвластной только временным, летучим намекам и вспышкам спящих сил
жизни.
Таким образом опять все заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к дому Обломова, бессознательно разделила неразрываемую связь своего мужа с
жизнью, домом и особой Ильи Ильича, и ее женский
глаз и заботливая рука бодрствовали в запущенных покоях.
Ее воображению открыта теперь самая поэтическая сфера
жизни: ей должны сниться юноши с черными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаенной силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой в
глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна.
Он вдруг воскрес. И она, в свою очередь, не узнала Обломова: туманное, сонное лицо мгновенно преобразилось,
глаза открылись; заиграли краски на щеках, задвигались мысли; в
глазах сверкнули желания и воля. Она тоже ясно прочла в этой немой игре лица, что у Обломова мгновенно явилась цель
жизни.
—
Жизнь,
жизнь опять отворяется мне, — говорил он как в бреду, — вот она, в ваших
глазах, в улыбке, в этой ветке, в Casta diva… все здесь…
— Вот когда заиграют все силы в вашем организме, тогда заиграет
жизнь и вокруг вас, и вы увидите то, на что закрыты у вас
глаза теперь, услышите, чего не слыхать вам: заиграет музыка нерв, услышите шум сфер, будете прислушиваться к росту травы. Погодите, не торопитесь, придет само! — грозил он.
— Какой еще
жизни и деятельности хочет Андрей? — говорил Обломов, тараща
глаза после обеда, чтоб не заснуть. — Разве это не
жизнь? Разве любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день — верст по десяти пешком! Вчера ночевал в городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял, и Захара не было — все по милости ее поручений!
—
Жизнь — долг, обязанность, следовательно, любовь — тоже долг: мне как будто Бог послал ее, — досказала она, подняв
глаза к небу, — и велел любить.
Надо идти ощупью, на многое закрывать
глаза и не бредить счастьем, не сметь роптать, что оно ускользнет, — вот
жизнь!
Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят
глаза, когда вы отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для меня по жаре в город за букетом, за книгой; когда вижу, что я заставляю вас улыбаться, желать
жизни…
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его
жизнь, счастье, — беспокойство его прошло, голова и спина у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и
глаза были влажны от счастья, от умиления.
Дверь тихо отворилась, и явилась Ольга: он взглянул на нее и вдруг упал духом; радость его как в воду канула: Ольга как будто немного постарела. Бледна, но
глаза блестят; в замкнутых губах, во всякой черте таится внутренняя напряженная
жизнь, окованная, точно льдом, насильственным спокойствием и неподвижностью.
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на
глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю
жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится.
Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье Матвеевне, в ее вечно движущихся локтях, в заботливо останавливающихся на всем
глазах, в вечном хождении из шкафа в кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех домашних и хозяйственных удобств воплощался идеал того необозримого, как океан, и ненарушимого покоя
жизни, картина которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой кровлей.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от
глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и
жизнь.
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед
глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней
жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
— Вот тут написано, — решил он, взяв опять письмо: — «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь…» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой
жизни для той любви, только не знаю… кого? — досказал он, впиваясь в нее
глазами.
Все теперь заслонилось в его
глазах счастьем: контора, тележка отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая
жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые
глаза, каштановые волосы под пудрой — и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в уме слышал ее пение…
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение
жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво
глаза, поднималась опять тревога,
жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Он задрожит от гордости и счастья, когда заметит, как потом искра этого огня светится в ее
глазах, как отголосок переданной ей мысли звучит в речи, как мысль эта вошла в ее сознание и понимание, переработалась у ней в уме и выглядывает из ее слов, не сухая и суровая, а с блеском женской грации, и особенно если какая-нибудь плодотворная капля из всего говоренного, прочитанного, нарисованного опускалась, как жемчужина, на светлое дно ее
жизни.
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг
жизни? Ужели тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота души… Спрашивала
глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
Между тем и ему долго, почти всю
жизнь предстояла еще немалая забота поддерживать на одной высоте свое достоинство мужчины в
глазах самолюбивой, гордой Ольги не из пошлой ревности, а для того, чтоб не помрачилась эта хрустальная
жизнь; а это могло бы случиться, если б хоть немного поколебалась ее вера в него.
Только когда видела она его, в ней будто пробуждались признаки
жизни, черты лица оживали,
глаза наполнялись радостным светом и потом заливались слезами воспоминаний.