Неточные совпадения
Иногда взгляд его помрачался выражением будто усталости или скуки; но ни усталость, ни скука не могли ни на минуту согнать с лица мягкость, которая
была господствующим и основным выражением, не лица только, а всей души; а душа
так открыто и ясно светилась в глазах, в улыбке, в каждом движении головы, руки.
Цвет лица у Ильи Ильича не
был ни румяный, ни смуглый, ни положительно бледный, а безразличный или казался
таким, может
быть, потому, что Обломов как-то обрюзг не по летам: от недостатка ли движения или воздуха, а может
быть, того и другого. Вообще же тело его, судя по матовому, чересчур белому цвету шеи, маленьких пухлых рук, мягких плеч, казалось слишком изнеженным для мужчины.
На нем
был халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный,
так что и Обломов мог дважды завернуться в него.
Сам хозяин, однако, смотрел на убранство своего кабинета
так холодно и рассеянно, как будто спрашивал глазами: «Кто сюда натащил и наставил все это?» От
такого холодного воззрения Обломова на свою собственность, а может
быть, и еще от более холодного воззрения на тот же предмет слуги его, Захара, вид кабинета, если осмотреть там все повнимательнее, поражал господствующею в нем запущенностью и небрежностью.
Если б не эта тарелка, да не прислоненная к постели только что выкуренная трубка, или не сам хозяин, лежащий на ней, то можно
было бы подумать, что тут никто не живет, —
так все запылилось, полиняло и вообще лишено
было живых следов человеческого присутствия.
Так и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа и чуть
было не встал; поглядывая на туфли, он даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.
Вот отчего Захар
так любил свой серый сюртук. Может
быть, и бакенбардами своими он дорожил потому, что видел в детстве своем много старых слуг с этим старинным, аристократическим украшением.
— Чего вам? — сказал он, придерживаясь одной рукой за дверь кабинета и глядя на Обломова, в знак неблаговоления, до того стороной, что ему приходилось видеть барина вполглаза, а барину видна
была только одна необъятная бакенбарда, из которой
так и ждешь, что вылетят две-три птицы.
— А кто его знает, где платок? — ворчал он, обходя вокруг комнату и ощупывая каждый стул, хотя и
так можно
было видеть, что на стульях ничего не лежит.
Он уж
был не рад, что вызвал Захара на этот разговор. Он все забывал, что чуть тронешь этот деликатный предмет,
так и не оберешься хлопот.
Обломову и хотелось бы, чтоб
было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь
так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в
таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
— Вот, коли
будете писать,
так уж кстати извольте и счеты поверить: надо деньги заплатить.
— Да как же, батюшка, Илья Ильич, я распоряжусь? — начал мягким сипеньем Захар. — Дом-то не мой: как же из чужого дома не переезжать, коли гонят? Кабы мой дом
был,
так я бы с великим моим удовольствием…
— Вы бы написали, сударь, к хозяину, — сказал Захар, —
так, может
быть, он бы вас не тронул, а велел бы сначала вон ту квартиру ломать.
Может
быть, он умел бы, по крайней мере, рассказать все, что видел и слышал, и занять хоть этим других, но он нигде не бывал: как родился в Петербурге,
так и не выезжал никуда; следовательно, видел и слышал то, что знали и другие.
Если при
таком человеке подадут другие нищему милостыню — и он бросит ему свой грош, а если обругают, или прогонят, или посмеются —
так и он обругает и посмеется с другими. Богатым его нельзя назвать, потому что он не богат, а скорее беден; но решительно бедным тоже не назовешь, потому, впрочем, только, что много
есть беднее его.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше,
так, чтоб можно
было определить, к чему он именно способен. Если дадут сделать и то и другое, он
так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде; посмотрит, посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после посмотрю… да, оно почти
так, как нужно».
Даже Захар, который, в откровенных беседах, на сходках у ворот или в лавочке, делал разную характеристику всех гостей, посещавших барина его, всегда затруднялся, когда очередь доходила до этого… положим хоть, Алексеева. Он долго думал, долго ловил какую-нибудь угловатую черту, за которую можно
было бы уцепиться, в наружности, в манерах или в характере этого лица, наконец, махнув рукой, выражался
так: «А у этого ни кожи, ни рожи, ни ведения!»
—
Так как же нам? Что делать?
Будете одеваться или останетесь
так? — спросил он чрез несколько минут.
— Еще поскорее! Торопит, стало
быть нужно. Это очень несносно — переезжать: с переездкой всегда хлопот много, — сказал Алексеев, — растеряют, перебьют — очень скучно! А у вас
такая славная квартира… вы что платите?
— Что ж
так тревожиться, Илья Ильич? — сказал Алексеев. — Никогда не надо предаваться отчаянию: перемелется — мука
будет.
Дело в том, что Тарантьев мастер
был только говорить; на словах он решал все ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно
было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, — он
был совсем другой человек: тут его не хватало — ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется,
так не дай Бог что выйдет.
Есть еще сибариты, которым необходимы
такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда
такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
— Дайте-ка табаку! — сказал Тарантьев. — Да у вас простой, не французский?
Так и
есть, — сказал он, понюхав, — отчего не французский? — строго прибавил потом.
— Я нарочно заранее пришел, чтоб узнать, какой обед
будет. Ты все дрянью кормишь меня,
так я вот узнаю, что-то ты велел готовить сегодня.
— Ну, я пойду, — сказал Тарантьев, надевая шляпу, — а к пяти часам
буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе,
так велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймешь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
— Ну,
так и
быть, благодари меня, — сказал он, снимая шляпу и садясь, — и вели к обеду подать шампанское: дело твое сделано.
— Не может
быть, — говорил Обломов, — он даже и ответ исправника передает в письме —
так натурально…
— Ведь послезавтра,
так зачем же сейчас? — заметил Обломов. — Можно и завтра. Да послушай-ка, Михей Андреич, — прибавил он, — уж доверши свои «благодеяния»: я,
так и
быть, еще прибавлю к обеду рыбу или птицу какую-нибудь.
— Вот если бы он
был здесь,
так он давно бы избавил меня от всяких хлопот, не спросив ни портеру, ни шампанского… — сказал Обломов.
— А вот к тому, как ужо немец твой облупит тебя,
так ты и
будешь знать, как менять земляка, русского человека, на бродягу какого-то…
Илье Ильичу не нужно
было пугаться
так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные
были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Но это помогло только на время: надо же
было выздороветь, — а за этим в перспективе
было опять ежедневное хождение в должность. Обломов не вынес и подал в отставку.
Так кончилась — и потом уже не возобновлялась — его государственная деятельность.
Штольц помог ему продлить этот момент, сколько возможно
было для
такой натуры, какова
была натура его друга. Он поймал Обломова на поэтах и года полтора держал его под ферулой мысли и науки.
Так совершил свое учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и
было геркулесовыми столпами его учености. Начальник заведения подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем на книге, провел черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои ученые стремления.
Старик Обломов как принял имение от отца,
так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие
были пути сбыта полевых продуктов тогда,
такие остались и при нем.
Старинный Калеб умрет скорее, как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тронет; а этот
так и выглядывает, как бы съесть и
выпить и то, чего не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал больше, и тосковал, когда он не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла все, что ни положит на тарелку.
Или объявит, что барин его
такой картежник и пьяница, какого свет не производил; что все ночи напролет до утра бьется в карты и
пьет горькую.
На другой, на третий день и
так далее нужно
было бы приказывать то же самое вновь и вновь входить с ним в неприятные объяснения.
Несмотря на все это, то
есть что Захар любил
выпить, посплетничать, брал у Обломова пятаки и гривны, ломал и бил разные вещи и ленился, все-таки выходило, что он
был глубоко преданный своему барину слуга.
Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это, как на естественное, иначе
быть не могущее дело, или, лучше сказать, никак не смотрел, а поступал
так, без всяких умозрений.
Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но даже
был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него, не шутя, за всякую мелочь, и даже, как сказано, злословил его у ворот; но все-таки этим только на время заслонялось, а отнюдь не умалялось кровное, родственное чувство преданности его не к Илье Ильичу собственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.
Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скотницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но все-таки обломовский повар для него
был лучше и выше всех других поваров в мире, а Илья Ильич выше всех помещиков.
Он обращался фамильярно и грубо с Обломовым, точно
так же, как шаман грубо и фамильярно обходится с своим идолом: он и обметает его, и уронит, иногда, может
быть, и ударит с досадой, но все-таки в душе его постоянно присутствует сознание превосходства натуры этого идола над своей.
Ленивый от природы, он
был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то
так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.
Старинная связь
была неистребима между ними. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни
быть причесанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара,
так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья
так, как они
есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал
было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
—
Так что ж там
есть еще? — спросил он.
—
Так, не
было! — сказал Захар и ушел. А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.
— Не платили месяца три,
так и
будет куча! Вот оно тут записано, не украли!