Неточные совпадения
— Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут — уж это ты мне поверь! Вот, например, — продолжал он, указывая на Алексеева, —
сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? — Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало
быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал слово к слову: «Водворить на место жительства».
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости
сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что другого ничего делать
было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар
был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто
сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово
сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы
были как огурчик, а теперь, как
сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
— Нездешний, так и не замайте! — говорили старики,
сидя на завалинке и положив локти на коленки. — Пусть его себе! И ходить не по что
было вам!
В селе Верхлёве, где отец его
был управляющим, Штольц вырос и воспитывался. С восьми лет он
сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, а с матерью читал Священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам же «Телемака».
Движений лишних у него не
было. Если он
сидел, то
сидел покойно, если же действовал, то употреблял столько мимики, сколько
было нужно.
Сидишь, не заботясь, не думая ни о чем, знаешь, что около тебя
есть человек… конечно, немудрый, поменяться с ним идеей нечего и думать, зато нехитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза!
Я два раза
был за границей, после нашей премудрости, смиренно
сидел на студенческих скамьях в Бонне, в Иене, в Эрлангене, потом выучил Европу, как свое имение.
Обломов
сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег. Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе… Он весел,
напевает… Отчего же это?..
За ужином она
сидела на другом конце стола, говорила,
ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
Через три дня он опять
был там и вечером, когда прочие гости уселись за карты, очутился у рояля, вдвоем с Ольгой. У тетки разболелась голова; она
сидела в кабинете и нюхала спирт.
Весь этот день
был днем постепенного разочарования для Обломова. Он провел его с теткой Ольги, женщиной очень умной, приличной, одетой всегда прекрасно, всегда в новом шелковом платье, которое
сидит на ней отлично, всегда в таких изящных кружевных воротничках; чепец тоже со вкусом сделан, и ленты прибраны кокетливо к ее почти пятидесятилетнему, но еще свежему лицу. На цепочке висит золотой лорнет.
Ему
было под пятьдесят лет, но он
был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он
был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате
сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
Ольга не показывалась, пока он
сидел с теткой, и время тянулось медленно. Обломова опять стало кидать в жар и холод. Теперь уж он догадывался о причине этой перемены Ольги. Перемена эта
была для него почему-то тяжеле прежней.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз
пела ему. Он уже жил не прежней жизнью, когда ему все равно
было, лежать ли на спине и смотреть в стену,
сидит ли у него Алексеев или он сам
сидит у Ивана Герасимовича, в те дни, когда он не ждал никого и ничего ни от дня, ни от ночи.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не
было, и ничего б этого не
было: она бы не плакала,
было бы все по-вчерашнему; тихо
сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Ты думал, что я, не поняв тебя,
была бы здесь с тобою одна,
сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? — гордо сказала она.
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле
сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки
есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
Платье
сидело на ней в обтяжку: видно, что она не прибегала ни к какому искусству, даже к лишней юбке, чтоб увеличить объем бедр и уменьшить талию. От этого даже и закрытый бюст ее, когда она
была без платка, мог бы послужить живописцу или скульптору моделью крепкой, здоровой груди, не нарушая ее скромности. Платье ее, в отношении к нарядной шали и парадному чепцу, казалось старо и поношенно.
Там
было общество. Ольга
была одушевлена, говорила,
пела и произвела фурор. Только Обломов слушал рассеянно, а она говорила и
пела для него, чтоб он не
сидел повеся нос, опустя веки, чтоб все говорило и
пело беспрестанно в нем самом.
«Ах, скорей бы кончить да
сидеть с ней рядом, не таскаться такую даль сюда! — думал он. — А то после такого лета да еще видеться урывками, украдкой, играть роль влюбленного мальчика… Правду сказать, я бы сегодня не поехал в театр, если б уж
был женат: шестой раз слышу эту оперу…»
Это
было так называемое «заведение», у дверей которого всегда стояло двое-трое пустых дрожек, а извозчики
сидели в нижнем этаже, с блюдечками в руках. Верхний этаж назначался для «господ» Выборгской стороны.
Слово
было жестоко; оно глубоко уязвило Обломова: внутри оно будто обожгло его, снаружи повеяло на него холодом. Он в ответ улыбнулся как-то жалко, болезненно-стыдливо, как нищий, которого упрекнули его наготой. Он
сидел с этой улыбкой бессилия, ослабевший от волнения и обиды; потухший взгляд его ясно говорил: «Да, я скуден, жалок, нищ… бейте, бейте меня!..»
Оно
было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом.
Сидела она у изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не
было разговора о том.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости
сидели или лежали в ленивом покое, зная, что
есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят,
напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов,
сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его
будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно
будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез — ничего не испытал он.
Сидит и курит и глядит, как она шьет, иногда скажет что-нибудь или ничего не скажет, а между тем покойно ему, ничего не надо, никуда не хочется, как будто все тут
есть, что ему надо.
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что
будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам
сидит у нее, не хочет.
Он ходил за ней по горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она
была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка
сидит в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
Она вздрогнула и онемела на месте. Потом машинально опустилась в кресло и, наклонив голову, не поднимая глаз,
сидела в мучительном положении. Ей хотелось бы
быть в это время за сто верст от того места.
Он
сидел в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал на нее, и он мог читать, что
было у ней на уме.
Она все
сидела, точно спала — так тих
был сон ее счастья: она не шевелилась, почти не дышала. Погруженная в забытье, она устремила мысленный взгляд в какую-то тихую, голубую ночь, с кротким сиянием, с теплом и ароматом. Греза счастья распростерла широкие крылья и плыла медленно, как облако в небе, над ее головой.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица
сидят около него, какие
сидели тогда, те же слова
были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
— Вот определился
было к немцу, к купцу, в передней
сидеть; все шло хорошо, а он меня послал к буфету служить: мое ли дело?
— Вот сегодня на могилке у него
был; как в эту сторону приду, так и туда, сяду да и
сижу; слезы так и текут…