Неточные совпадения
— Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное утро, между
тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна
голая физиология общества; не до песен нам теперь…
Он имеет своего какого-то дохода рублей триста в год, и сверх
того он служит в какой-то неважной должности и получает неважное жалованье: нужды не терпит и денег ни у кого не занимает, а занять у него и подавно в
голову никому не приходит.
Между
тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в
голову не приходило, чтоб он пошел выше.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат:
голова, не
то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
Илья Ильич думал, что начальник до
того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли
голова?
Потом уж он не осиливал и первого
тома, а большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть
голову; иногда вместо локтя употреблял
ту книгу, которую Штольц навязывал ему прочесть.
Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лежа, и в людях;
то дополняет,
то изменяет разные статьи,
то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнет новая, неожиданная мысль и закипит в
голове — и пойдет работа.
Он, как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрет
голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до
тех пор, пока, наконец,
голова утомится от тяжелой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.
Случается и
то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в
голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
А тут тебе на траву
то обед,
то завтрак принесет какая-нибудь краснощекая прислужница, с
голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плутовка, взгляд и улыбается…
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар,
то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «другой», или так это сорвалось у него с языка, без участия
головы.
«Ведь и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется, и писать; писывал, бывало, не
то что письма, и помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил
голову из-под одеяла.
Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, но не с
тем, чтоб метать сильнее стрелы, а разве только чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над
головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния»,
то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух
головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось
той рыбой, которая держит на себе землю.
Сама она усаживалась где-нибудь в холодке: на крыльце, на пороге погреба или просто на травке, по-видимому с
тем, чтоб вязать чулок и смотреть за ребенком. Но вскоре она лениво унимала его, кивая
головой.
Вскоре из кухни торопливо пронес человек, нагибаясь от тяжести, огромный самовар. Начали собираться к чаю: у кого лицо измято и глаза заплыли слезами;
тот належал себе красное пятно на щеке и висках; третий говорит со сна не своим голосом. Все это сопит, охает, зевает, почесывает
голову и разминается, едва приходя в себя.
Мать возьмет
голову Илюши, положит к себе на колени и медленно расчесывает ему волосы, любуясь мягкостью их и заставляя любоваться и Настасью Ивановну, и Степаниду Тихоновну, и разговаривает с ними о будущности Илюши, ставит его героем какой-нибудь созданной ею блистательной эпопеи.
Те сулят ему золотые горы.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед
тем из дома покойника
головой, а не ногами из ворот; пожар — от
того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все
то же, по стольку же и спали по-прежнему на
голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся в полночь из могил, или о жертвах, томящихся в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на
голове от ужаса; детское воображение
то застывало,
то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они будут бояться и барана и Марфы: им и в
голову не придет спросить, отчего баран стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на
того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Все ахнули и начали упрекать друг друга в
том, как это давно в
голову не пришло: одному — напомнить, другому — велеть поправить, третьему — поправить.
Потом Захарка чешет
голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо сделать
то, другое: вставши поутру, умыться и т. п.
— Тебя бы, может, ухватил и его барин, — отвечал ему кучер, указывая на Захара, — вишь, у
те войлок какой на
голове! А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква… Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там есть за что!..
Нет, так и ломят эти невежи, так и напирают на
то, что у них положено, что заберут себе в
голову, готовы хоть стену пробить лбом, лишь бы поступить по правилам.
— Как слава Богу! Если б она все по
голове гладила, а
то пристает, как, бывало, в школе к смирному ученику пристают забияки:
то ущипнет исподтишка,
то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет!
Андрей ворочал в
голове вопрос, чем бы задеть его за живое и где у него живое, между
тем молча разглядывал его и вдруг засмеялся.
Потом иду в ванну или в реку купаться, возвращаюсь — балкон уже отворен; жена в блузе, в легком чепчике, который чуть-чуть держится,
того и гляди слетит с
головы…
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в
голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле,
то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
И Ольге никогда не пришло бы в
голову прочесть. Если они затруднялись обе,
тот же вопрос обращался к барону фон Лангвагену или к Штольцу, когда он был налицо, и книга читалась или не читалась, по их приговору.
Ольга, краснея, клала
голову на плечо тетки;
та ласково трепала ее по щеке.
И он бился, ломал
голову, изворачивался, чтобы не упасть тяжело в глазах ее или чтоб помочь ей разъяснить какой-нибудь узел, не
то так геройски рассечь его.
Около нее все склоняют
голову с обожанием — словом, все
то, что он говорил Штольцу.
— Да, — говорила она, — я простужусь, сделается горячка; ты придешь сюда — меня нет, пойдешь к нам — скажут: больна; завтра
то же; ставни у меня закрыты; доктор качает
головой; Катя выйдет к тебе в слезах, на цыпочках и шепчет: больна, умирает…
— Ну, вот я и мучусь с
тех пор день и ночь, ломаю
голову, как предупредить огласку; заботился, чтоб не напугать тебя… Я давно хотел поговорить с тобой…
Но женитьба, свадьба — все-таки это поэзия жизни, это готовый, распустившийся цветок. Он представил себе, как он ведет Ольгу к алтарю: она — с померанцевой веткой на
голове, с длинным покрывалом. В толпе шепот удивления. Она стыдливо, с тихо волнующейся грудью, с своей горделиво и грациозно наклоненной
головой, подает ему руку и не знает, как ей глядеть на всех.
То улыбка блеснет у ней,
то слезы явятся,
то складка над бровью заиграет какой-то мыслью.
Между
тем в доме суматоха продолжалась.
То из одного,
то из другого окна выглянет
голова; сзади старухи дверь отворялась немного и затворялась; оттуда выглядывали разные лица.
Вдруг сзади его скрипнула дверь, и в комнату вошла
та самая женщина, которую он видел с
голой шеей и локтями.
Обломов не мог опомниться; он все стоял в одном положении, с ужасом глядя на
то место, где стоял Захар, потом в отчаянье положил руки на
голову и сел в кресло.
«Люди знают! — ворочалось у него в
голове. — По лакейским, по кухням толки идут! Вот до чего дошло! Он осмелился спросить, когда свадьба. А тетка еще не подозревает или если подозревает,
то, может быть, другое, недоброе… Ай, ай, ай, что она может подумать? А я? А Ольга?»
«Надо выбить из
головы Захара эту мысль, чтоб он счел это за нелепость», — решил он,
то судорожно волнуясь,
то мучительно задумываясь.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья, уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься — до
того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… — И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
— Ах, нет, Ольга! Ты несправедлива. Ново, говорю я, и потому некогда, невозможно было образумиться. Меня убивает совесть: ты молода, мало знаешь свет и людей, и притом ты так чиста, так свято любишь, что тебе и в
голову не приходит, какому строгому порицанию подвергаемся мы оба за
то, что делаем, — больше всего я.
— Да, да, милая Ольга, — говорил он, пожимая ей обе руки, — и
тем строже нам надо быть,
тем осмотрительнее на каждом шагу. Я хочу с гордостью вести тебя под руку по этой самой аллее, всенародно, а не тайком, чтоб взгляды склонялись перед тобой с уважением, а не устремлялись на тебя смело и лукаво, чтоб ни в чьей
голове не смело родиться подозрение, что ты, гордая девушка, могла, очертя
голову, забыв стыд и воспитание, увлечься и нарушить долг…
Швейцар и без
того встречает его как-то особенно ласково. Семен так и бросается сломя
голову, когда он спросит стакан воды. Катя, няня провожают его дружелюбной улыбкой.
— Пойдем! — повторил Захар и тоже махнул
головой в
ту улицу.
Этот долг можно заплатить из выручки за хлеб. Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет:
тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно, счастье!.. Как это все ему в
голову не пришло!
— За
то, — говорил он, поникнув
головой, — что ты ошибалась… Может быть, ты простишь меня, если вспомнишь, что я предупреждал, как тебе будет стыдно, как ты станешь раскаиваться…
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти
голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не
то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает
головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до
того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится
голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет
голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и
то, что она понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.