Неточные совпадения
—
Вы ничего не
говорите, так что ж тут стоять-то даром? — захрипел Захар, за неимением другого голоса, который, по словам его, он потерял на охоте с собаками, когда ездил с старым барином и когда ему дунуло будто сильным ветром в горло.
— Где платок? Нету платка! —
говорил Захар, разводя руками и озираясь во все углы. — Да вон он, — вдруг сердито захрипел он, — под
вами! Вон конец торчит. Сами лежите на нем, а спрашиваете платка!
— Я забыл
вам сказать, — начал Захар, — давеча, как
вы еще почивали, управляющий дворника прислал:
говорит, что непременно надо съехать… квартира нужна.
— Они
говорят:
вы уж с месяц,
говорят, обещали, а все не съезжаете, мы,
говорят, полиции дадим знать.
— Первого мая в Екатерингофе не быть! Что
вы, Илья Ильич! — с изумлением
говорил Волков. — Да там все!
— Куда еще? Полно
вам, приезжайте-ка обедать: мы бы
поговорили. У меня два несчастья…
— Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это
вы оставили князя? Какой веселый дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула в цветах! Галерею пристроили, gothique. [в готическом стиле (фр.).] Летом,
говорят, будут танцы, живые картины.
Вы будете бывать?
— Погодите, — удерживал Обломов, — я было хотел
поговорить с
вами о делах.
— Нет, Бог с
вами! —
говорил Обломов.
— Здравствуйте, Пенкин; не подходите, не подходите:
вы с холода! —
говорил Обломов.
— Да, беззаботный! — сказал Обломов. — Вот я
вам сейчас покажу письмо от старосты: ломаешь, ломаешь голову, а
вы говорите: беззаботный! Откуда
вы?
— Нет, нездоровится, — сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом, — сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот
вы бы сегодня обедать пришли: мы бы
поговорили… У меня два несчастья…
— Уж если оно так… я хорошо… как
вы… —
говорил Алексеев.
— А о делах своих я
вам не
говорил? — живо спросил Обломов.
—
Вы сами какое-то письмо вчера вечером читали, —
говорил Захар, — а после я не видал.
Мало того, вчера к нам в департамент пришел: «Верно,
вы,
говорит, жалованье получили, теперь можете отдать».
— Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с
вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело… —
говорил Обломов с жалкой миной.
— Хорошо
вам говорить, — заметил Обломов, —
вы не получаете от старосты таких писем…
— Если
вы все это исполните в точности… —
говорил он…
— Да, право, — продолжал Захар с большим жаром. — Вон,
говорят, какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или маскарад бы пошли, а тут бы без
вас и переехали.
— Нездешний, так и не замайте! —
говорили старики, сидя на завалинке и положив локти на коленки. — Пусть его себе! И ходить не по что было
вам!
— Что
вы такое
говорите? — спросил Илья Иванович, подойдя к беседовавшим.
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! —
говорил он. — Дедушка-то, я знаю, кто у
вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли от
вас вечером, так я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— Ах
вы, собаки, право, собаки! Словно чужие! —
говорили соседи.
— Страсти, страсти все оправдывают, —
говорили вокруг него, — а
вы в своем эгоизме бережете только себя: посмотрим, для кого.
— Андрей Иваныч
говорил, что
вы пишете какой-то план?
— Да полноте, мсьё Обломов, теперь как
вы сами смотрите на меня! —
говорила она, застенчиво отворачивая голову, но любопытство превозмогало, и она не сводила глаз с его лица…
— Странно! — заметил он. —
Вы злы, а взгляд у
вас добрый. Недаром
говорят, что женщинам верить нельзя: они лгут и с умыслом — языком и без умысла — взглядом, улыбкой, румянцем, даже обмороками…
— Да, конечно, оттого, —
говорила она, задумываясь и перебирая одной рукой клавиши, — но ведь самолюбие везде есть, и много. Андрей Иваныч
говорит, что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у
вас, должно быть, нет его, оттого
вы всё…
Про него давно
говорят мне много хорошего, а
вы не хотели даже слушать меня,
вас почти насильно заставили.
— Слезы, хотя
вы и скрывали их; это дурная черта у мужчин — стыдиться своего сердца. Это тоже самолюбие, только фальшивое. Лучше бы они постыдились иногда своего ума: он чаще ошибается. Даже Андрей Иваныч, и тот стыдлив сердцем. Я это ему
говорила, и он согласился со мной. А
вы?
—
Вы не сердитесь? Забыли? —
говорил Обломов, наклоняясь к ней.
— Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться был не в состоянии теперь. — Ты и здесь хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не дает: «
Вы любите,
говорит, сор».
— Да неужели
вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно
говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
— Вот
вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у
вас порывается чувство, каким именем назовете
вы эти порывы, а
вы… Бог с
вами, Ольга! Да, я влюблен в
вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
— Не знаю, —
говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и стараясь уловить, что в ней происходит. — Не знаю, влюблена ли я в
вас; если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю только одно, что я так не любила ни отца, ни мать, ни няньку…
— Не могу не сомневаться, — перебил он, — не требуйте этого. Теперь, при
вас, я уверен во всем: ваш взгляд, голос, все
говорит.
Вы смотрите на меня, как будто
говорите: мне слов не надо, я умею читать ваши взгляды. Но когда
вас нет, начинается такая мучительная игра в сомнения, в вопросы, и мне опять надо бежать к
вам, опять взглянуть на
вас, без этого я не верю. Что это?
Я
говорю только о себе — не из эгоизма, а потому, что, когда я буду лежать на дне этой пропасти,
вы всё будете, как чистый ангел, летать высоко, и не знаю, захотите ли бросить в нее взгляд.
Вы не любите меня, но
вы не лжете — спешу прибавить — не обманываете меня;
вы не можете сказать да, когда в
вас говорит нет.
Я и
говорил, но, помните, как: с боязнью, чтоб
вы не поверили, чтоб этого не случилось; я вперед
говорил все, что могут потом сказать другие, чтоб приготовить
вас не слушать и не верить, а сам торопился видеться с
вами и думал: «Когда-то еще другой придет, я пока счастлив».
— Барышня приказали спросить, куда
вы уехали? А
вы и не уехали, дома! Побегу сказать, —
говорила она и побежала было.
—
Вы сделали, чтоб были слезы, а остановить их не в вашей власти…
Вы не так сильны! Пустите! —
говорила она, махая себе платком в лицо.
— По крайней мере,
вы отдадите справедливость моим намерениям, Ольга? — тихо
говорил он. — Это доказательство, как мне дорого ваше счастье.
— Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я буду счастлива! А
вы говорите, что «предвидите мое счастье впереди и готовы пожертвовать для меня всем, даже жизнью»?
—
Вы говорите, что я «ошибаюсь, что полюблю другого», а я думаю иногда, что
вы просто разлюбите меня.
— Я ничего не подозреваю; я сказала
вам вчера, что я чувствую, а что будет через год — не знаю. Да разве после одного счастья бывает другое, потом третье, такое же? — спрашивала она, глядя на него во все глаза. —
Говорите,
вы опытнее меня.
Вы высказались там невольно:
вы не эгоист, Илья Ильич,
вы написали совсем не для того, чтоб расстаться — этого
вы не хотели, а потому, что боялись обмануть меня… это
говорила честность, иначе бы письмо оскорбило меня и я не заплакала бы — от гордости!
— Куда
вы так? —
говорил он. — Я устал, не могу за
вами…
— Да-с, — отвечала она. —
Вам, может быть, нужно с братцем
поговорить? — нерешительно спросила она. — Они в должности, раньше пяти часов не приходят.
— Я нанял квартиру; теперь, по обстоятельствам, мне надо искать квартиру в другой части города, так я пришел
поговорить с
вами…