Неточные совпадения
— На вас не угодишь. Да мало ли
домов! Теперь у всех дни: у Савиновых по четвергам обедают, у Маклашиных — пятницы, у Вязниковых — воскресенья, у князя Тюменева — середы. У меня все дни заняты! — с сияющими
глазами заключил Волков.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его
глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати
дома — несчастный!»
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает
глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный
дом.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал
глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену
дома, за который закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
Утро великолепное; в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От
дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени. В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что
глазам больно.
На небе ярко сверкнула, как живой
глаз, первая звездочка, и в окнах
дома замелькали огоньки.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными
глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а в чужом
доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Да и в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой
дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые
глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
«Что наделал этот Обломов! О, ему надо дать урок, чтоб этого вперед не было! Попрошу ma tante [тетушку (фр.).] отказать ему от
дома: он не должен забываться… Как он смел!» — думала она, идя по парку;
глаза ее горели…
Таким образом опять все заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к
дому Обломова, бессознательно разделила неразрываемую связь своего мужа с жизнью,
домом и особой Ильи Ильича, и ее женский
глаз и заботливая рука бодрствовали в запущенных покоях.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в
доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им
глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Зато после,
дома, у окна, на балконе, она говорит ему одному, долго говорит, долго выбирает из души впечатления, пока не выскажется вся, и говорит горячо, с увлечением, останавливается иногда, прибирает слово и на лету хватает подсказанное им выражение, и во взгляде у ней успеет мелькнуть луч благодарности за помощь. Или сядет, бледная от усталости, в большое кресло, только жадные, неустающие
глаза говорят ему, что она хочет слушать его.
Кухня была истинным палладиумом деятельности великой хозяйки и ее достойной помощницы, Анисьи. Все было в
доме и все под рукой, на своем месте, во всем порядок и чистота, можно бы сказать, если б не оставался один угол в целом
доме, куда никогда не проникал ни луч света, ни струя свежего воздуха, ни
глаз хозяйки, ни проворная, всесметающая рука Анисьи. Это угол или гнездо Захара.
Она пополнела; грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в
глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над
домом, среди покорных Анисьи, Акулины и дворника. Она по-прежнему не ходит, а будто плавает, от шкафа к кухне, от кухни к кладовой, и мерно, неторопливо отдает приказания с полным сознанием того, что делает.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в
дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все
глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала
глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.