Неточные совпадения
В Гороховой улице,
в одном из больших
домов, народонаселения которого стало бы на целый уездный город, лежал утром
в постели, на своей квартире, Илья Ильич Обломов.
Обломов всегда ходил
дома без галстука и без жилета, потому что любил простор и приволье. Туфли на нем были длинные, мягкие и широкие; когда он, не глядя, опускал ноги с постели на пол, то непременно попадал
в них сразу.
Когда он был
дома — а он был почти всегда
дома, — он все лежал, и все постоянно
в одной комнате, где мы его нашли, служившей ему спальней, кабинетом и приемной.
Захар не старался изменить не только данного ему Богом образа, но и своего костюма,
в котором ходил
в деревне. Платье ему шилось по вывезенному им из деревни образцу. Серый сюртук и жилет нравились ему и потому, что
в этой полуформенной одежде он видел слабое воспоминание ливреи, которую он носил некогда, провожая покойных господ
в церковь или
в гости; а ливрея
в воспоминаниях его была единственною представительницею достоинства
дома Обломовых.
Старые господа умерли, фамильные портреты остались
дома и, чай, валяются где-нибудь на чердаке; предания о старинном быте и важности фамилии всё глохнут или живут только
в памяти немногих, оставшихся
в деревне же стариков.
Без этих капризов он как-то не чувствовал над собой барина; без них ничто не воскрешало молодости его, деревни, которую они покинули давно, и преданий об этом старинном
доме, единственной хроники, веденной старыми слугами, няньками, мамками и передаваемой из рода
в род.
Дом Обломовых был когда-то богат и знаменит
в своей стороне, но потом, Бог знает отчего, все беднел, мельчал и, наконец, незаметно потерялся между нестарыми дворянскими
домами. Только поседевшие слуги
дома хранили и передавали друг другу верную память о минувшем, дорожа ею, как святынею.
— Не могу: я у князя Тюменева обедаю; там будут все Горюновы и она, она… Лиденька, — прибавил он шепотом. — Что это вы оставили князя? Какой веселый
дом! На какую ногу поставлен! А дача! Утонула
в цветах! Галерею пристроили, gothique. [
в готическом стиле (фр.).] Летом, говорят, будут танцы, живые картины. Вы будете бывать?
— К святой, — сказал он. — Но сколько дела — ужас! С восьми до двенадцати часов
дома, с двенадцати до пяти
в канцелярии, да вечером занимаюсь. От людей отвык совсем!
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального
в мире. А выйдет
в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится
в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти
в канцелярии, с восьми до двенадцати
дома — несчастный!»
—
Дома? — громко и грубо кто-то спросил
в передней.
Но зачем пускал их к себе Обломов —
в этом он едва ли отдавал себе отчет. А кажется, затем, зачем еще о сю пору
в наших отдаленных Обломовках,
в каждом зажиточном
доме толпится рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.
— Врешь! Там кума моя живет; у ней свой
дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут
в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
— Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадешь ты. Да я бы на твоем месте давным-давно заложил имение да купил бы другое или
дом здесь, на хорошем месте: это стоит твоей деревни. А там заложил бы и
дом да купил бы другой… Дай-ка мне твое имение, так обо мне услыхали бы
в народе-то.
— Как ты смеешь, когда барин приказывает? — закричал Тарантьев. — Что ты, Илья Ильич, его
в смирительный
дом не отправишь?
— Да, вот этого еще недоставало: старика
в смирительный
дом! — сказал Обломов. — Дай, Захар, фрак, не упрямься!
Его почти ничто не влекло из
дома, и он с каждым днем все крепче и постояннее водворялся
в своей квартире.
Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать
в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых
домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок.
Но, смотришь, промелькнет утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются
в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд
в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся на чей-то четырехэтажный
дом.
Так пускал он
в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнется с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырехэтажный
дом.
Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо
в отворенную половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина
дома, или плотника, который их делал.
Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив
в молодости лакейскую службу
в барском
доме, был произведен
в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью
дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не делал.
И после такой жизни на него вдруг навалили тяжелую обузу выносить на плечах службу целого
дома! Он и служи барину, и мети, и чисть, он и на побегушках! От всего этого
в душу его залегла угрюмость, а
в нраве проявилась грубость и жесткость; от этого он ворчал всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только обливало ослепительным блеском известковую стену
дома, за который закатывалось по вечерам
в виду Обломова. «Нет, прежде дело, — строго подумал он, — а потом…»
А тут раздался со двора
в пять голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли! Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А из соседнего, вновь строящегося
дома раздавался стук топоров, крик рабочих.
«Квартира, которую я занимаю во втором этаже
дома,
в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретенной, вследствие долгого пребывания
в сем
доме, привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира…»
— Да как это язык поворотился у тебя? — продолжал Илья Ильич. — А я еще
в плане моем определил ему особый
дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе
в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен,
в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Да не подумают, однако ж, чтоб перепела составляли там предмет гастрономической роскоши, — нет, такое развращение не проникло
в нравы жителей того края: перепел — птица, уставом
в пищу не показанная. Она там услаждает людской слух пением: оттого почти
в каждом
дому под кровлей
в нитяной клетке висит перепел.
Потом мать, приласкав его еще, отпускала гулять
в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не уходить далеко от
дома, а главное, не пускать его
в овраг, как самое страшное место
в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Он с радостным изумлением, как будто
в первый раз, осмотрел и обежал кругом родительский
дом, с покривившимися набок воротами, с севшей на середине деревянной кровлей, на которой рос нежный зеленый мох, с шатающимся крыльцом, разными пристройками и настройками и с запущенным садом.
Утро великолепное;
в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От
дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени.
В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
Можно было пройти по всему
дому насквозь и не встретить ни души; легко было обокрасть все кругом и свезти со двора на подводах: никто не помешал бы, если б только водились воры
в том краю.
На небе ярко сверкнула, как живой глаз, первая звездочка, и
в окнах
дома замелькали огоньки.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из
дома покойника головой, а не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали
в трещину гнилого пола.
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не у бабушки, а
в чужом
доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
Немец был человек дельный и строгий, как почти все немцы. Может быть, у него Илюша и успел бы выучиться чему-нибудь хорошенько, если б Обломовка была верстах
в пятистах от Верхлёва. А то как выучиться? Обаяние обломовской атмосферы, образа жизни и привычек простиралось и на Верхлёво; ведь оно тоже было некогда Обломовкой; там, кроме
дома Штольца, все дышало тою же первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью.
Может быть, Илюша уж давно замечает и понимает, что говорят и делают при нем: как батюшка его,
в плисовых панталонах,
в коричневой суконной ваточной куртке, день-деньской только и знает, что ходит из угла
в угол, заложив руки назад, нюхает табак и сморкается, а матушка переходит от кофе к чаю, от чая к обеду; что родитель и не вздумает никогда поверить, сколько копен скошено или сжато, и взыскать за упущение, а подай-ко ему не скоро носовой платок, он накричит о беспорядках и поставит вверх дном весь
дом.
Снится еще Илье Ильичу большая темная гостиная
в родительском
доме, с ясеневыми старинными креслами, вечно покрытыми чехлами, с огромным, неуклюжим и жестким диваном, обитым полинялым голубым барканом
в пятнах, и одним большим кожаным креслом.
На креслах
в гостиной,
в разных положениях, сидят и сопят обитатели или обычные посетители
дома.
И недели три Илюша гостит
дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь
в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе не учатся; до лета остается недели две — не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
И Илюша с печалью оставался
дома, лелеемый, как экзотический цветок
в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три
в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть
в снежки…
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как
в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу
в добре,
в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А
в деревне у меня особый
дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все
в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Она жила гувернанткой
в богатом
доме и имела случай быть за границей, проехала всю Германию и смешала всех немцев
в одну толпу курящих коротенькие трубки и поплевывающих сквозь зубы приказчиков, мастеровых, купцов, прямых, как палка, офицеров с солдатскими и чиновников с будничными лицами, способных только на черную работу, на труженическое добывание денег, на пошлый порядок, скучную правильность жизни и педантическое отправление обязанностей: всех этих бюргеров, с угловатыми манерами, с большими грубыми руками, с мещанской свежестью
в лице и с грубой речью.
А
в сыне ей мерещился идеал барина, хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась
в русском богатом
доме, и тоже за границею, конечно, не у немцев.
Да и
в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой
дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки
в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно
в неге протекших поколений,
в парче, бархате и кружевах.
Он мало об этом заботился. Когда сын его воротился из университета и прожил месяца три
дома, отец сказал, что делать ему
в Верхлёве больше нечего, что вон уж даже Обломова отправили
в Петербург, что, следовательно, и ему пора.
Штольц ровесник Обломову: и ему уже за тридцать лет. Он служил, вышел
в отставку, занялся своими делами и
в самом деле нажил
дом и деньги. Он участвует
в какой-то компании, отправляющей товары за границу.
— Чего пускать! — вмешался Захар. — Придет, словно
в свой
дом или
в трактир. Рубашку и жилет барские взял, да и поминай как звали! Давеча за фраком пожаловал: «дай надеть!» Хоть бы вы, батюшка Андрей Иваныч, уняли его…
— Ну, давай как есть. Мои чемодан внеси
в гостиную; я у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем
дома в два, три, и…