Неточные совпадения
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять
в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть,
гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
— Нечего слушать-то, я слушал много, натерпелся от тебя горя-то! Бог видит, сколько обид перенес… Чай,
в Саксонии-то отец его и хлеба-то не видал, а сюда нос поднимать приехал.
А между тем он болезненно чувствовал, что
в нем зарыто, как
в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото
в недрах
горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.
Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремленные на него когти и зубы дикого зверя; они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат
в страхе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями, кажется таким далеким и недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.
Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых
гор, которые ужасают воображение. Это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них, смотреть
в раздумье на заходящее солнце.
Не удалось бы им там видеть какого-нибудь вечера
в швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа — и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы — все
горит точно багровым заревом; когда по этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада мужчин, сопутствующих какой-нибудь леди
в прогулках к угрюмой развалине и поспешающих
в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под звуки лютни баллада — картины, которыми так богато населило наше воображение перо Вальтера Скотта.
Там нашли однажды собаку, признанную бешеною потому только, что она бросилась от людей прочь, когда на нее собрались с вилами и топорами, исчезла где-то за
горой;
в овраг свозили падаль;
в овраге предполагались и разбойники, и волки, и разные другие существа, которых или
в том краю, или совсем на свете не было.
Утро великолепное;
в воздухе прохладно; солнце еще не высоко. От дома, от деревьев, и от голубятни, и от галереи — от всего побежали далеко длинные тени.
В саду и на дворе образовались прохладные уголки, манящие к задумчивости и сну. Только вдали поле с рожью точно
горит огнем, да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как
в другом месте тело у людей быстро
сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала
в мягком теле.
В комнате тускло
горит одна сальная свечка, и то это допускалось только
в зимние и осенние вечера.
В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном свете.
— Да, светская дама! — заметил один из собеседников. —
В третьем году она и с
гор выдумала кататься, вот как еще Лука Савич бровь расшиб…
Лампада
горит ярко, и масла
в ней много.
— Помилуй! Ты послушай, что он тут наговорил: «живи я где-то на
горе, поезжай
в Египет или
в Америку…»
Ольга
в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны
в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не
горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами
в виде винограда.
— Ольга Сергеевна! — взывал он, пробравшись между кустами до половины
горы и заглядывая наверх. «
В половине шестого назначила она», — говорил он про себя.
Так разыгрывался между ними все тот же мотив
в разнообразных варьяциях. Свидания, разговоры — все это была одна песнь, одни звуки, один свет, который
горел ярко, и только преломлялись и дробились лучи его на розовые, на зеленые, на палевые и трепетали
в окружавшей их атмосфере. Каждый день и час приносил новые звуки и лучи, но свет
горел один, мотив звучал все тот же.
Она одевала излияние сердца
в те краски, какими
горело ее воображение
в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила
в невинном и бессознательном кокетстве явиться
в прекрасном уборе перед глазами своего друга.
И Ольга не справлялась, поднимет ли страстный друг ее перчатку, если б она бросила ее
в пасть ко льву, бросится ли для нее
в бездну, лишь бы она видела симптомы этой страсти, лишь бы он оставался верен идеалу мужчины, и притом мужчины, просыпающегося чрез нее к жизни, лишь бы от луча ее взгляда, от ее улыбки
горел огонь бодрости
в нем и он не переставал бы видеть
в ней цель жизни.
Я только хочу доказать вам, что ваше настоящее люблю не есть настоящая любовь, а будущая; это только бессознательная потребность любить, которая за недостатком настоящей пищи, за отсутствием огня,
горит фальшивым, негреющим светом, высказывается иногда у женщин
в ласках к ребенку, к другой женщине, даже просто
в слезах или
в истерических припадках.
Он издали видел, как Ольга шла по
горе, как догнала ее Катя и отдала письмо; видел, как Ольга на минуту остановилась, посмотрела на письмо, подумала, потом кивнула Кате и вошла
в аллею парка.
Обломов пошел
в обход, мимо
горы, с другого конца вошел
в ту же аллею и, дойдя до средины, сел
в траве, между кустами, и ждал.
Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он
в деревню — нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса, идет на
гору, так легко опирается ногой, так колеблется ее стан.
Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него
горят даже волосы. Так он и вошел к себе
в комнату — и вдруг сиянье исчезло и глаза
в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте:
в его кресле сидел Тарантьев.
— Да я не все еще разобрал: посуда, одежа, сундуки — все еще
в чулане
горой стоит. Разбирать, что ли?
— A propos о деревне, — прибавил он, —
в будущем месяце дело ваше кончится, и
в апреле вы можете ехать
в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один павильон, на
горе: вы его полюбите. Вид на реку… вы не помните, вы пяти лет были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
Понемногу, трудным путем выработывается
в человеке или покорность судьбе — и тогда организм медленно и постепенно вступает во все свои отправления, — или
горе сломит человека, и он не встанет больше, смотря по
горю, и по человеку тоже.
И на Выборгской стороне,
в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен
в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как
в прошедшем году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась
в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается
гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
Потом мало-помалу место живого
горя заступило немое равнодушие. Илья Ильич по целым часам смотрел, как падал снег и наносил сугробы на дворе и на улице, как покрыл дрова, курятники, конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались пирамиды, как все умерло и окуталось
в саван.
Но
гора осыпалась понемногу, море отступало от берега или приливало к нему, и Обломов мало-помалу входил
в прежнюю нормальную свою жизнь.
Постепенная осадка или выступление дна морского и осыпка
горы совершались над всеми и, между прочим, над Анисьей: взаимное влечение Анисьи и хозяйки превратилось
в неразрывную связь,
в одно существование.
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет
в сад, заглянет к нему
в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки
горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
Постепенная осадка дна морского, осыпанье
гор, наносный ил с прибавкой легких волканических взрывов — все это совершилось всего более
в судьбе Агафьи Матвеевны, и никто, всего менее она сама, не замечал это. Оно стало заметно только по обильным, неожиданным и бесконечным последствиям.
Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда, глаза ее
горят, когда он развивает какую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но всегда видно, за что; иногда сама же она говорит и причину. А
в любви заслуга приобретается так слепо, безотчетно, и
в этой-то слепоте и безотчетности и лежит счастье. Оскорбляется она, сейчас же видно, за что оскорблена.
Он ходил за ней по
горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит
в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на
гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
У ней
горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели как он понял; но как растолковать — она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения,
в фальшивом положении, что обоим тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести
в ясность и
в порядок и прошедшее и настоящее.
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего ума
в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг упала
в омут
горя и сомнений.
Он с боязнью задумывался, достанет ли у ней воли и сил… и торопливо помогал ей покорять себе скорее жизнь, выработать запас мужества на битву с жизнью, — теперь именно, пока они оба молоды и сильны, пока жизнь щадила их или удары ее не казались тяжелы, пока
горе тонуло
в любви.
В словах его звучала грусть, как будто он уже видел вдали и «
горе и труд».
Опершись на него, машинально и медленно ходила она по аллее, погруженная
в упорное молчание. Она боязливо, вслед за мужем, глядела
в даль жизни, туда, где, по словам его, настанет пора «испытаний», где ждут «
горе и труд».
Летом отправлялись за город,
в ильинскую пятницу — на Пороховые Заводы, и жизнь чередовалась обычными явлениями, не внося губительных перемен, можно было бы сказать, если б удары жизни вовсе не достигали маленьких мирных уголков. Но, к несчастью, громовой удар, потрясая основания
гор и огромные воздушные пространства, раздается и
в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно.
С полгода по смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром
в дому, убиваясь
горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила
в себя,
в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Ей стало гораздо легче, когда заговорили о другом и объявили ей, что теперь им можно опять жить вместе, что и ей будет легче «среди своих
горе мыкать», и им хорошо, потому что никто, как она, не умеет держать дома
в порядке.
— С
горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу, с
горя, — засипел Захар, сморщившись горько. — Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть не изломала меня;
в другой раз старуху смял,
в часть взяли…