Неточные совпадения
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять
в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою на мелочи, менять убеждения, торговать умом и
воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет, лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется,
в службе, что и было целью его приезда
в Петербург. Потом он думал и о роли
в обществе; наконец,
в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам,
воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор, которые ужасают
воображение. Это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них, смотреть
в раздумье на заходящее солнце.
Не удалось бы им там видеть какого-нибудь вечера
в швейцарском или шотландском вкусе, когда вся природа — и лес, и вода, и стены хижин, и песчаные холмы — все горит точно багровым заревом; когда по этому багровому фону резко оттеняется едущая по песчаной извилистой дороге кавалькада мужчин, сопутствующих какой-нибудь леди
в прогулках к угрюмой развалине и поспешающих
в крепкий замок, где их ожидает эпизод о войне двух роз, рассказанный дедом, дикая коза на ужин да пропетая молодою мисс под звуки лютни баллада — картины, которыми так богато населило наше
воображение перо Вальтера Скотта.
Нянька или предание так искусно избегали
в рассказе всего, что существует на самом деле, что
воображение и ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него
в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих.
Она с простотою и добродушием Гомера, с тою же животрепещущею верностью подробностей и рельефностью картин влагала
в детскую память и
воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех туманных времен, когда человек еще не ладил с опасностями и тайнами природы и жизни, когда он трепетал и перед оборотнем, и перед лешим, и у Алеши Поповича искал защиты от окружавших его бед, когда и
в воздухе, и
в воде, и
в лесу, и
в поле царствовали чудеса.
А может быть, сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного мира другой, несбыточный, и
в нем искать разгула и потехи праздному
воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
Заходила ли речь о мертвецах, поднимающихся
в полночь из могил, или о жертвах, томящихся
в неволе у чудовища, или о медведе с деревянной ногой, который идет по селам и деревням отыскивать отрубленную у него натуральную ногу, — волосы ребенка трещали на голове от ужаса; детское
воображение то застывало, то кипело; он испытывал мучительный, сладко болезненный процесс; нервы напрягались, как струны.
Населилось
воображение мальчика странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда,
в душу. Он печально озирается вокруг и все видит
в жизни вред, беду, все мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где живет Милитриса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром…
И вот
воображению спящего Ильи Ильича начали так же по очереди, как живые картины, открываться сначала три главные акта жизни, разыгрывавшиеся как
в его семействе, так у родственников и знакомых: родины, свадьба, похороны.
Когда же минутно являлась она
в его
воображении, там возникал и тот образ, тот идеал воплощенного покоя, счастья жизни: этот идеал точь-в-точь был — Ольга! Оба образа сходились и сливались
в один.
Ее
воображению открыта теперь самая поэтическая сфера жизни: ей должны сниться юноши с черными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаенной силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой
в глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна.
Она одевала излияние сердца
в те краски, какими горело ее
воображение в настоящий момент, и веровала, что они верны природе, и спешила
в невинном и бессознательном кокетстве явиться
в прекрасном уборе перед глазами своего друга.
Пока между нами любовь появилась
в виде легкого, улыбающегося видения, пока она звучала
в Casta diva, носилась
в запахе сиреневой ветки,
в невысказанном участии,
в стыдливом взгляде, я не доверял ей, принимая ее за игру
воображения и шепот самолюбия.
Что ж за дело, что не на всякий взгляд ее он отвечает понятным взглядом, что не то звучит иногда
в его голосе, что ей как будто уже звучало однажды, не то во сне, не то наяву… Это
воображение, нервы: что слушать их и мудрить?
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не могла совладеть с грезами
воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не
в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
— Нет, ошибается: и как иногда гибельно! Но у вас до сердца и не доходило, — прибавил он, —
воображение и самолюбие с одной стороны, слабость с другой… А вы боялись, что не будет другого праздника
в жизни, что этот бледный луч озарит жизнь и потом будет вечная ночь…
Отчего же Ольга не трепещет? Она тоже шла одиноко, незаметной тропой, также на перекрестке встретился ей он, подал руку и вывел не
в блеск ослепительных лучей, а как будто на разлив широкой реки, к пространным полям и дружески улыбающимся холмам. Взгляд ее не зажмурился от блеска, не замерло сердце, не вспыхнуло
воображение.
Он был бодр телом, потому что был бодр умом. Он был резв, шаловлив
в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца, делом. Некогда было ему расплываться
в мечтах. Не растлелось у него
воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла мать.
Много мыслительной заботы посвятил он и сердцу и его мудреным законам. Наблюдая сознательно и бессознательно отражение красоты на
воображение, потом переход впечатления
в чувство, его симптомы, игру, исход и глядя вокруг себя, подвигаясь
в жизнь, он выработал себе убеждение, что любовь, с силою Архимедова рычага, движет миром; что
в ней лежит столько всеобщей, неопровержимой истины и блага, сколько лжи и безобразия
в ее непонимании и злоупотреблении. Где же благо? Где зло? Где граница между ними?
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы
в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное
воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Но теперь она уверовала
в Андрея не слепо, а с сознаньем, и
в нем воплотился ее идеал мужского совершенства. Чем больше, чем сознательнее она веровала
в него, тем труднее было ему держаться на одной высоте, быть героем не ума ее и сердца только, но и
воображения. А она веровала
в него так, что не признавала между ним и собой другого посредника, другой инстанции, кроме Бога.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь
в свой быт и все более и более обживаясь
в нем, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда
воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение жизни
в родной деревне, среди крестьян, дворни.
А если закипит еще у него
воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если
в совести зашевелятся упреки за прожитую так, а не иначе жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни, как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что недовольно сделали для него при жизни.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает
в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды:
воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
Неточные совпадения
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал.
Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что всего более ужасало его — так это горькая уверенность, что не один он погряз, но
в лице его погряз и весь Глупов.
Уже при первом свидании с градоначальником предводитель почувствовал, что
в этом сановнике таится что-то не совсем обыкновенное, а именно, что от него пахнет трюфелями. Долгое время он боролся с своею догадкою, принимая ее за мечту воспаленного съестными припасами
воображения, но чем чаще повторялись свидания, тем мучительнее становились сомнения. Наконец он не выдержал и сообщил о своих подозрениях письмоводителю дворянской опеки Половинкину.
Когда он разрушал, боролся со стихиями, предавал огню и мечу, еще могло казаться, что
в нем олицетворяется что-то громадное, какая-то всепокоряющая сила, которая, независимо от своего содержания, может поражать
воображение; теперь, когда он лежал поверженный и изнеможенный, когда ни на ком не тяготел его исполненный бесстыжества взор, делалось ясным, что это"громадное", это"всепокоряющее" — не что иное, как идиотство, не нашедшее себе границ.
Такова была простота нравов того времени, что мы, свидетели эпохи позднейшей, с трудом можем перенестись даже
воображением в те недавние времена, когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего.
Тогда он не обратил на этот факт надлежащего внимания и даже счел его игрою
воображения, но теперь ясно, что градоначальник,
в видах собственного облегчения, по временам снимал с себя голову и вместо нее надевал ермолку, точно так, как соборный протоиерей, находясь
в домашнем кругу, снимает с себя камилавку [Камилавка (греч.) — особой формы головной убор, который носят старшие по чину священники.] и надевает колпак.