Неточные совпадения
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди,
будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли,
чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Он испытал
чувство мирной радости, что он с девяти до трех, с восьми до девяти может пробыть у себя на диване, и гордился, что не надо идти с докладом, писать бумаг, что
есть простор его
чувствам, воображению.
Теорий у него на этот предмет не
было никаких. Ему никогда не приходило в голову подвергать анализу свои
чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли от отца, деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.
Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но даже
был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него, не шутя, за всякую мелочь, и даже, как сказано, злословил его у ворот; но все-таки этим только на время заслонялось, а отнюдь не умалялось кровное, родственное
чувство преданности его не к Илье Ильичу собственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.
Может
быть, даже это
чувство было в противоречии с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может
быть, изучение характера барина внушало другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это.
Малейшего повода довольно
было, чтоб вызвать это
чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и другой!
Полежав ничком минут пять, он медленно опять повернулся на спину. Лицо его сияло кротким, трогательным
чувством: он
был счастлив.
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и…
чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не
было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею свежестью ума и
чувств. Она
была в глазах его только прелестный, подающий большие надежды ребенок.
Между тем наступил вечер. Засветили лампу, которая, как луна, сквозила в трельяже с плющом. Сумрак скрыл очертания лица и фигуры Ольги и набросил на нее как будто флёровое покрывало; лицо
было в тени: слышался только мягкий, но сильный голос, с нервной дрожью
чувства.
— Вот я этого и боялся, когда не хотел просить вас
петь… Что скажешь, слушая в первый раз? А сказать надо. Трудно
быть умным и искренним в одно время, особенно в
чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
«Да не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение
чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало
быть, мой идеал — общий идеал? — думал он. — Не
есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Чувство неловкости, стыда, или «срама», как он выражался, который он наделал, мешало ему разобрать, что это за порыв
был; и вообще, что такое для него Ольга? Уж он не анализировал, что прибавилось у него к сердцу лишнее, какой-то комок, которого прежде не
было. В нем все
чувства свернулись в один ком — стыда.
— Она любит меня, в ней играет
чувство ко мне. Возможно ли? Она обо мне мечтает; для меня
пела она так страстно, и музыка заразила нас обоих симпатией.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно
было, что
чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Она понимала яснее его, что в нем происходит, и потому перевес
был на ее стороне. Она открыто глядела в его душу, видела, как рождалось
чувство на дне его души, как играло и выходило наружу, видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство — орудия Сонечки —
были бы лишние, потому что не предстояло борьбы.
Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то
есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск
чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и в книге непременно
были строки с искрами ее ума, кое-где мелькал огонь ее
чувств, записаны
были сказанные вчера слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней сердце.
«Нет, не пойду… зачем раздражать
чувство, когда все должно
быть кончено?..» — думал Обломов, направляясь в деревню.
— Да, но я тогда увлекался: одной рукой отталкивал, а другой удерживал. Ты
была доверчива, а я… как будто… обманывал тебя. Тогда
было еще ново
чувство…
Он взглянул на Ольгу: она без
чувств. Голова у ней склонилась на сторону, из-за посиневших губ видны
были зубы. Он не заметил, в избытке радости и мечтанья, что при словах: «когда устроятся дела, поверенный распорядится», Ольга побледнела и не слыхала заключения его фразы.
Она
была несколько томна, но казалась такою покойною и неподвижною, как будто каменная статуя. Это
был тот сверхъестественный покой, когда сосредоточенный замысел или пораженное
чувство дают человеку вдруг всю силу, чтоб сдержать себя, но только на один момент. Она походила на раненого, который зажал рану рукой, чтоб досказать, что нужно, и потом умереть.
У Обломова не
были открыты глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И
чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.
Не замечать этого она не могла: и не такие тонкие женщины, как она, умеют отличить дружескую преданность и угождения от нежного проявления другого
чувства. Кокетства в ней допустить нельзя по верному пониманию истинной, нелицемерной, никем не навеянной ей нравственности. Она
была выше этой пошлой слабости.
Как ей
быть? Оставаться в нерешительном положении нельзя: когда-нибудь от этой немой игры и борьбы запертых в груди
чувств дойдет до слов — что она ответит о прошлом! Как назовет его и как назовет то, что чувствует к Штольцу?
Чтоб кончить все это разом, ей оставалось одно: заметив признаки рождающейся любви в Штольце, не дать ей пищи и хода и уехать поскорей. Но она уже потеряла время: это случилось давно, притом надо
было ей предвидеть, что
чувство разыграется у него в страсть; да это и не Обломов: от него никуда не уедешь.
Илью Ильича привели в
чувство, пустили кровь и потом объявили, что это
был апоплексический удар и что ему надо повести другой образ жизни.
Неточные совпадения
Нет: рано
чувства в нем остыли; // Ему наскучил света шум; // Красавицы не долго
были // Предмет его привычных дум; // Измены утомить успели; // Друзья и дружба надоели, // Затем, что не всегда же мог // Beef-steaks и страсбургский пирог // Шампанской обливать бутылкой // И сыпать острые слова, // Когда болела голова; // И хоть он
был повеса пылкой, // Но разлюбил он наконец // И брань, и саблю, и свинец.
И я, в закон себе вменяя // Страстей единый произвол, // С толпою
чувства разделяя, // Я музу резвую привел // На шум пиров и буйных споров, // Грозы полуночных дозоров; // И к ним в безумные пиры // Она несла свои дары // И как вакханочка резвилась, // За чашей
пела для гостей, // И молодежь минувших дней // За нею буйно волочилась, // А я гордился меж друзей // Подругой ветреной моей.
«Зачем вечор так рано скрылись?» — //
Был первый Оленькин вопрос. // Все
чувства в Ленском помутились, // И молча он повесил нос. // Исчезла ревность и досада // Пред этой ясностию взгляда, // Пред этой нежной простотой, // Пред этой резвою душой!.. // Он смотрит в сладком умиленье; // Он видит: он еще любим; // Уж он, раскаяньем томим, // Готов просить у ней прощенье, // Трепещет, не находит слов, // Он счастлив, он почти здоров…
Он мог бы
чувства обнаружить, // А не щетиниться, как зверь; // Он должен
был обезоружить // Младое сердце. «Но теперь // Уж поздно; время улетело… // К тому ж — он мыслит — в это дело // Вмешался старый дуэлист; // Он зол, он сплетник, он речист… // Конечно,
быть должно презренье // Ценой его забавных слов, // Но шепот, хохотня глупцов…» // И вот общественное мненье! // Пружина чести, наш кумир! // И вот на чем вертится мир!
В пустыне, где один Евгений // Мог оценить его дары, // Господ соседственных селений // Ему не нравились пиры; // Бежал он их беседы шумной, // Их разговор благоразумный // О сенокосе, о вине, // О псарне, о своей родне, // Конечно, не блистал ни
чувством, // Ни поэтическим огнем, // Ни остротою, ни умом, // Ни общежития искусством; // Но разговор их милых жен // Гораздо меньше
был умен.