Неточные совпадения
— А поворотись-ка, сын! Экой ты смешной какой!
Что это на вас за поповские подрясники? И эдак все ходят
в академии? — Такими словами встретил старый Бульба двух сыновей своих, учившихся
в киевской бурсе и приехавших домой к отцу.
Сыновья его только
что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва. Они были очень смущены таким приемом отца и стояли неподвижно, потупив глаза
в землю.
— Ну, давай на кулаки! — говорил Тарас Бульба, засучив рукава, — посмотрю я,
что за человек ты
в кулаке!
— Вот еще
что выдумал! — говорила мать, обнимавшая между тем младшего. — И придет же
в голову этакое, чтобы дитя родное било отца. Да будто и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати с лишком лет и ровно
в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
На полках по углам стояли кувшины, бутыли и фляжки зеленого и синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской, зашедшие
в светлицу Бульбы всякими путями, через третьи и четвертые руки,
что было весьма обыкновенно
в те удалые времена.
Берестовые скамьи вокруг всей комнаты; огромный стол под образами
в парадном углу; широкая печь с запечьями, уступами и выступами, покрытая цветными пестрыми изразцами, — все это было очень знакомо нашим двум молодцам, приходившим каждый год домой на каникулярное время; приходившим потому,
что у них не было еще коней, и потому,
что не
в обычае было позволять школярам ездить верхом.
— Я думаю, архимандрит не давал вам и понюхать горелки, — продолжал Тарас. — А признайтесь, сынки, крепко стегали вас березовыми и свежим вишняком по спине и по всему,
что ни есть у козака? А может, так как вы сделались уже слишком разумные, так, может, и плетюганами пороли? Чай, не только по субботам, а доставалось и
в середу и
в четверги?
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только
в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах,
в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо
в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу:
что байрак, то козак» (
что маленький пригорок, там уж и козак).
Ночь еще только
что обняла небо, но Бульба всегда ложился рано. Он развалился на ковре, накрылся бараньим тулупом, потому
что ночной воздух был довольно свеж и потому
что Бульба любил укрыться потеплее, когда был дома. Он вскоре захрапел, и за ним последовал весь двор; все,
что ни лежало
в разных его углах, захрапело и запело; прежде всего заснул сторож, потому
что более всех напился для приезда паничей.
«Сыны мои, сыны мои милые!
что будет с вами?
что ждет вас?» — говорила она, и слезы остановились
в морщинах, изменивших ее когда-то прекрасное лицо.
Вся любовь, все чувства, все,
что есть нежного и страстного
в женщине, все обратилось у ней
в одно материнское чувство.
Рыдая, глядела она им
в очи, когда всемогущий сон начинал уже смыкать их, и думала: «Авось-либо Бульба, проснувшись, отсрочит денька на два отъезд; может быть, он задумал оттого так скоро ехать,
что много выпил».
Когда увидела мать,
что уже и сыны ее сели на коней, она кинулась к меньшому, у которого
в чертах лица выражалось более какой-то нежности: она схватила его за стремя, она прилипнула к седлу его и с отчаяньем
в глазах не выпускала его из рук своих.
Они были отданы по двенадцатому году
в Киевскую академию, потому
что все почетные сановники тогдашнего времени считали необходимостью дать воспитание своим детям, хотя это делалось с тем, чтобы после совершенно позабыть его.
Старший, Остап, начал с того свое поприще,
что в первый год еще бежал.
Но, без сомнения, он повторил бы и
в пятый, если бы отец не дал ему торжественного обещания продержать его
в монастырских служках целые двадцать лет и не поклялся наперед,
что он не увидит Запорожья вовеки, если не выучится
в академии всем наукам.
Консул, [Консул — старший из бурсаков, избираемый для наблюдения за поведением своих товарищей.] долженствовавший, по обязанности своей, наблюдать над подведомственными ему сотоварищами, имел такие страшные карманы
в своих шароварах,
что мог поместить туда всю лавку зазевавшейся торговки.
Он тщательно скрывал от своих товарищей эти движения страстной юношеской души, потому
что в тогдашний век было стыдно и бесчестно думать козаку о женщине и любви, не отведав битвы.
Прекрасная полячка так испугалась, увидевши вдруг перед собою незнакомого человека,
что не могла произнесть ни одного слова; но когда приметила,
что бурсак стоял, потупив глаза и не смея от робости пошевелить рукою, когда узнала
в нем того же самого, который хлопнулся перед ее глазами на улице, смех вновь овладел ею.
Вот о
чем думал Андрий, повесив голову и потупив глаза
в гриву коня своего.
— Э, э, э!
что же это вы, хлопцы, так притихли? — сказал наконец Бульба, очнувшись от своей задумчивости. — Как будто какие-нибудь чернецы! Ну, разом все думки к нечистому! Берите
в зубы люльки, да закурим, да пришпорим коней, да полетим так, чтобы и птица не угналась за нами!
Ели только хлеб с салом или коржи, пили только по одной чарке, единственно для подкрепления, потому
что Тарас Бульба не позволял никогда напиваться
в дороге, и продолжали путь до вечера.
Иногда ночное небо
в разных местах освещалось дальним заревом от выжигаемого по лугам и рекам сухого тростника, и темная вереница лебедей, летевших на север, вдруг освещалась серебряно-розовым светом, и тогда казалось,
что красные платки летали по темному небу.
Один только раз Тарас указал сыновьям на маленькую, черневшую
в дальней траве точку, сказавши: «Смотрите, детки, вон скачет татарин!» Маленькая головка с усами уставила издали прямо на них узенькие глаза свои, понюхала воздух, как гончая собака, и, как серна, пропала, увидевши,
что козаков было тринадцать человек.
По смуглым лицам видно было,
что все они были закалены
в битвах, испробовали всяких невзгод.
И слышал только
в ответ Тарас Бульба,
что Бородавка повешен
в Толопане,
что с Колопера содрали кожу под Кизикирмоном,
что Пидсышкова голова посолена
в бочке и отправлена
в самый Царьград. Понурил голову старый Бульба и раздумчиво говорил: «Добрые были козаки!»
Разница была только
в том,
что вместо сидения за указкой и пошлых толков учителя они производили набег на пяти тысячах коней; вместо луга, где играют
в мяч, у них были неохраняемые, беспечные границы,
в виду которых татарин выказывал быструю свою голову и неподвижно, сурово глядел турок
в зеленой чалме своей.
Разница та,
что вместо насильной воли, соединившей их
в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов;
что здесь были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле;
что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать
в кармане своем копейки;
что здесь были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Тут было много тех офицеров, которые потом отличались
в королевских войсках; тут было множество образовавшихся опытных партизанов, которые имели благородное убеждение мыслить,
что все равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому
что неприлично благородному человеку быть без битвы.
Одни только обожатели женщин не могли найти здесь ничего, потому
что даже
в предместье Сечи не смела показываться ни одна женщина.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным,
что при них же приходила на Сечь гибель народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь
в свой собственный дом, из которого только за час пред тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно говорил...
Только побуждаемые сильною корыстию жиды, армяне и татары осмеливались жить и торговать
в предместье, потому
что запорожцы никогда не любили торговаться, а сколько рука вынула из кармана денег, столько и платили.
Остап и Андрий кинулись со всею пылкостию юношей
в это разгульное море и забыли вмиг и отцовский дом, и бурсу, и все,
что волновало прежде душу, и предались новой жизни.
— Так, стало быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не было от него никакой пользы? Так на
что же мы живем, на какого черта мы живем? растолкуй ты мне это. Ты человек умный, тебя недаром выбрали
в кошевые, растолкуй ты мне, на
что мы живем?
Кошевой хотел было говорить, но, зная,
что разъярившаяся, своевольная толпа может за это прибить его насмерть,
что всегда почти бывает
в подобных случаях, поклонился очень низко, положил палицу и скрылся
в толпе.
— Нет, вы оставайтесь! — закричали из толпы, — нам нужно было только прогнать кошевого, потому
что он баба, а нам нужно человека
в кошевые.
—
В спину тебе шило! — кричала с бранью толпа. —
Что он за козак, когда проворовался, собачий сын, как татарин? К черту
в мешок пьяницу Шила!
Кирдяга, хотя престарелый, но умный козак, давно уже сидел
в своем курене и как будто бы не ведал ни о
чем происходившем.
— Вот
в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, —
что многие запорожцы позадолжались
в шинки жидам и своим братьям столько,
что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять
в рассуждении того пойдет речь,
что есть много таких хлопцев, которые еще и
в глаза не видали,
что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Они только то и получили,
что отказали
в духовной иные козаки.
Беспорядочный наряд — у многих ничего не было, кроме рубашки и коротенькой трубки
в зубах, — показывал,
что они или только
что избегнули какой-нибудь беды, или же до того загулялись,
что прогуляли все,
что ни было на теле.
— Слушайте!.. еще не то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне
в таратайках. Да не то беда,
что в таратайках, а то беда,
что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще не то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху,
что у вас уже ни глаз, ни ушей — ничего нет, и вы не слышите,
что делается на свете.
— Стой, стой! — прервал кошевой, дотоле стоявший, потупив глаза
в землю, как и все запорожцы, которые
в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между тем
в тишине совокупляли грозную силу негодования. — Стой! и я скажу слово. А
что ж вы — так бы и этак поколотил черт вашего батька! —
что ж вы делали сами? Разве у вас сабель не было,
что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?
— А так,
что уж теперь гетьман, зажаренный
в медном быке, лежит
в Варшаве, а полковничьи руки и головы развозят по ярмаркам напоказ всему народу. Вот
что наделали полковники!
Про запас будет
в возах все,
что нужно.
Как собака, будет он застрелен на месте и кинут безо всякого погребенья на поклев птицам, потому
что пьяница
в походе недостоин христианского погребенья.
Он думал: «Не тратить же на избу работу и деньги, когда и без того будет она снесена татарским набегом!» Все всполошилось: кто менял волов и плуг на коня и ружье и отправлялся
в полки; кто прятался, угоняя скот и унося,
что только можно было унесть.
Все знали,
что трудно иметь дело с буйной и бранной толпой, известной под именем запорожского войска, которое
в наружном своевольном неустройстве своем заключало устройство обдуманное для времени битвы.
Случалось,
что многие военачальники королевские, торжествовавшие дотоле
в прежних битвах, решались, соединя свои силы, стать грудью против запорожцев.
В один месяц возмужали и совершенно переродились только
что оперившиеся птенцы и стали мужами.