Неточные совпадения
Чичиков, будучи человек весьма щекотливый и даже
в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал
головою, приговаривая: «Ты, брат, черт тебя знает, потеешь, что ли.
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до
головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а
в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас
в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел
в бричку.
Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший знать, что мостовой, как и всякой другой муке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко
головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле.
Для пополнения картины не было недостатка
в петухе, предвозвестнике переменчивой погоды, который, несмотря на то что
голова продолблена была до самого мозгу носами других петухов по известным делам волокитства, горланил очень громко и даже похлопывал крыльями, обдерганными, как старые рогожки.
Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, пóдать заработать», — «Ступай», — говорил он, куря трубку, и ему даже
в голову не приходило, что мужик шел пьянствовать.
Здесь учитель обратил все внимание на Фемистоклюса и, казалось, хотел ему вскочить
в глаза, но наконец совершенно успокоился и кивнул
головою, когда Фемистоклюс сказал: «Париж».
Здесь Манилов, сделавши некоторое движение
головою, посмотрел очень значительно
в лицо Чичикова, показав во всех чертах лица своего и
в сжатых губах такое глубокое выражение, какого, может быть, и не видано было на человеческом лице, разве только у какого-нибудь слишком умного министра, да и то
в минуту самого головоломного дела.
Побужденный признательностью, он наговорил тут же столько благодарностей, что тот смешался, весь покраснел, производил
головою отрицательный жест и наконец уже выразился, что это сущее ничего, что он, точно, хотел бы доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, а умершие души
в некотором роде совершенная дрянь.
— Хорошо, я тебе привезу барабан. Такой славный барабан, этак все будет: туррр… ру… тра-та-та, та-та-та… Прощай, душенька! прощай! — Тут поцеловал он его
в голову и обратился к Манилову и его супруге с небольшим смехом, с каким обыкновенно обращаются к родителям, давая им знать о невинности желаний их детей.
Мысль о ней как-то особенно не варилась
в его
голове: как ни переворачивал он ее, но никак не мог изъяснить себе, и все время сидел он и курил трубку, что тянулось до самого ужина.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх
голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт
в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая
голову, а он один, засунувши небритый подбородок
в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Минуту спустя вошла хозяйка, женщина пожилых лет,
в каком-то спальном чепце, надетом наскоро, с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат
голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок
в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов.
Он заглянул
в щелочку двери, из которой она было высунула
голову, и, увидев ее, сидящую за чайным столиком, вошел к ней с веселым и ласковым видом.
Как зарубил что себе
в голову, то уж ничем его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводов, ясных как день, все отскакивает от него, как резинный мяч отскакивает от стены.
Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится
в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает что взбредет
в голову.
В продолжение немногих минут они вероятно бы разговорились и хорошо познакомились между собою, потому что уже начало было сделано, и оба почти
в одно и то же время изъявили удовольствие, что пыль по дороге была совершенно прибита вчерашним дождем и теперь ехать и прохладно и приятно, как вошел чернявый его товарищ, сбросив с
головы на стол картуз свой, молодцевато взъерошив рукой свои черные густые волосы.
— Вздор! — сказал Ноздрев
в ответ на какое-то представление белокурого, надел ему на
голову картуз, и — белокурый отправился вслед за ними.
Но поручик уже почувствовал бранный задор, все пошло кругом
в голове его; перед ним носится Суворов, он лезет на великое дело.
Все, не исключая и самого кучера, опомнились и очнулись только тогда, когда на них наскакала коляска с шестериком коней и почти над
головами их раздалися крик сидевших
в коляске дам, брань и угрозы чужого кучера: «Ах ты мошенник эдакой; ведь я тебе кричал
в голос: сворачивай, ворона, направо!
Двести тысячонок так привлекательно стали рисоваться
в голове его, что он внутренно начал досадовать на самого себя, зачем
в продолжение хлопотни около экипажей не разведал от форейтора или кучера, кто такие были проезжающие.
Сидят они на том же месте, одинаково держат
голову, их почти готов принять за мебель и думаешь, что отроду еще не выходило слово из таких уст; а где-нибудь
в девичьей или
в кладовой окажется просто: ого-го!
Собакевич слегка принагнул
голову, приготовляясь слышать,
в чем было дельце.
Собакевич слушал все по-прежнему, нагнувши
голову, и хоть бы что-нибудь похожее на выражение показалось на лице его. Казалось,
в этом теле совсем не было души, или она у него была, но вовсе не там, где следует, а, как у бессмертного кощея, где-то за горами и закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности.
— А Пробка Степан, плотник? я
голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он
в гвардии, ему бы бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!
А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а всё сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом
в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, — одной чертой обрисован ты с ног до
головы!
В ряд с ними занимала полстены огромная почерневшая картина, писанная масляными красками, изображавшая цветы, фрукты, разрезанный арбуз, кабанью морду и висевшую
головою вниз утку.
Изредка доходили до слуха его какие-то, казалось, женские восклицания: «Врешь, пьяница! я никогда не позволяла ему такого грубиянства!» — или: «Ты не дерись, невежа, а ступай
в часть, там я тебе докажу!..» Словом, те слова, которые вдруг обдадут, как варом, какого-нибудь замечтавшегося двадцатилетнего юношу, когда, возвращаясь из театра, несет он
в голове испанскую улицу, ночь, чудный женский образ с гитарой и кудрями.
Чего нет и что не грезится
в голове его? он
в небесах и к Шиллеру заехал
в гости — и вдруг раздаются над ним, как гром, роковые слова, и видит он, что вновь очутился на земле, и даже на Сенной площади, и даже близ кабака, и вновь пошла по-будничному щеголять перед ним жизнь.
Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся
головою и геройским увлечением; ему не позабыться
в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол
в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта.
Из окон второго и третьего этажа высовывались неподкупные
головы жрецов Фемиды и
в ту ж минуту прятались опять: вероятно,
в то время входил
в комнату начальник.
— Вот он вас проведет
в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув
головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил
в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.)
в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их
в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и
в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав
головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился
в меланхолию.
Но напрасно боялся он: лицо Собакевича не шевельнулось, а Манилов, обвороженный фразою, от удовольствия только потряхивал одобрительно
головою, погрузясь
в такое положение,
в каком находится любитель музыки, когда певица перещеголяла самую скрыпку и пискнула такую тонкую ноту, какая невмочь и птичьему горлу.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил
голову так, как будто сам раскаивался
в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
Селифан лег и сам на той же кровати, поместив
голову у Петрушки на брюхе и позабыв о том, что ему следовало спать вовсе не здесь, а, может быть,
в людской, если не
в конюшне близ лошадей.
Позабыл то, что ведь хорошего человека не продаст помещик; я готов
голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница
в последней степени, праздношатайка и буйного поведения».
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и
в другой и
в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня
голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено
в шкатулку,
в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся
в том же положении и на том же месте.
Ленточные банты и цветочные букеты порхали там и там по платьям
в самом картинном беспорядке, хотя над этим беспорядком трудилась много порядочная
голова.
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием
головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..»
В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности,
в том духе,
в котором изъясняются дамы и кавалеры
в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона,
в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что
в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Почтмейстерша, вальсируя, с такой томностию опустила набок
голову, что слышалось
в самом деле что-то неземное.
Одна очень любезная дама, — которая приехала вовсе не с тем чтобы танцевать, по причине приключившегося, как сама выразилась, небольшого инкомодите [Инкомодитé (от фр. l’incommоdité) — здесь: нездоровье.]
в виде горошинки на правой ноге, вследствие чего должна была даже надеть плисовые сапоги, — не вытерпела, однако же, и сделала несколько кругов
в плисовых сапогах, для того именно, чтобы почтмейстерша не забрала
в самом деле слишком много себе
в голову.
В голове просто ничего, как после разговора с светским человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а
в голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше всех этих побрякушек.
Из брички вылезла девка, с платком на
голове,
в телогрейке, и хватила обоими кулаками
в ворота так сильно, хоть бы и мужчине (малый
в куртке из пеструшки [Пеструшка — домотканая пестрая ткань.] был уже потом стащен за ноги, ибо спал мертвецки).
Мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались
в головах их необыкновенно странно; и потом уже, после первого одурения, они как будто бы стали различать их порознь и отделять одно от другого, стали требовать отчета и сердиться, видя, что дело никак не хочет объясниться.
Все у них было как-то черство, неотесанно, неладно, негоже, нестройно, нехорошо,
в голове кутерьма, сутолока, сбивчивость, неопрятность
в мыслях, — одним словом, так и вызначилась во всем пустая природа мужчины, природа грубая, тяжелая, не способная ни к домостроительству, ни к сердечным убеждениям, маловерная, ленивая, исполненная беспрерывных сомнений и вечной боязни.
В деле своем купцы повинились, изъясняясь, что немного пошалили; носились слухи, будто при повинной
голове они приложили по четыре государственные каждый; впрочем, дело слишком темное; из учиненных выправок и следствий оказалось, что устьсысольские ребята умерли от угара, а потому так их и похоронили, как угоревших.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего
в голову и даже просто ответит, что не знает, а если спросить о чем другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и знать не захочешь.
Утопающий, говорят, хватается и за маленькую щепку, и у него нет
в это время рассудка подумать, что на щепке может разве прокатиться верхом муха, а
в нем весу чуть не четыре пуда, если даже не целых пять; но не приходит ему
в то время соображение
в голову, и он хватается за щепку.
— Какой неколебимый характер!» А нанесись на эту расторопную
голову какая-нибудь беда и доведись ему самому быть поставлену
в трудные случаи жизни, куды делся характер, весь растерялся неколебимый муж, и вышел из него жалкий трусишка, ничтожный, слабый ребенок, или просто фетюк, как называет Ноздрев.
Дорогою много приходило ему всяких мыслей на ум; вертелась
в голове блондинка, воображенье начало даже слегка шалить, и он уже сам стал немного шутить и подсмеиваться над собою.