Неточные совпадения
Коцебу, в которой Ролла играл г. Поплёвин, Кору — девица Зяблова, прочие лица были и того менее замечательны; однако же он прочел их всех, добрался даже до цены партера и
узнал, что афиша была напечатана в типографии губернского правления, потом переворотил на
другую сторону:
узнать, нет ли там чего-нибудь, но, не нашедши ничего, протер глаза, свернул опрятно и положил в свой ларчик, куда имел обыкновение складывать все, что ни попадалось.
Не без радости был вдали узрет полосатый шлагбаум, дававший
знать, что мостовой, как и всякой
другой муке, будет скоро конец; и еще несколько раз ударившись довольно крепко головою в кузов, Чичиков понесся наконец по мягкой земле.
— Но
знаете ли, — прибавил Манилов, — все если нет
друга, с которым бы можно поделиться…
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали
друг другу руку и долго смотрели молча один
другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не
знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
Потом мысли его перенеслись незаметно к
другим предметам и наконец занеслись бог
знает куда.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог
знает какое жалованье;
другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто,
зная много разных передержек и
других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась
другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и то довольно жидкой.
— Здесь Ноздрев, схвативши за руку Чичикова, стал тащить его в
другую комнату, и как тот ни упирался ногами в пол и ни уверял, что он
знает уже, какая шарманка, но должен был услышать еще раз, каким образом поехал в поход Мальбруг.
— Продать я не хочу, это будет не по-приятельски. Я не стану снимать плевы с черт
знает чего. В банчик —
другое дело. Прокинем хоть талию! [Талия — карточная игра.]
—
Знаем мы вас, как вы плохо играете! — сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинул обшлагом рукава и
другую шашку.
— Да шашку-то, — сказал Чичиков и в то же время увидел почти перед самым носом своим и
другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог
знал. — Нет, — сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
— По сту! — вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не
зная, сам ли он ослышался, или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо одного
другое слово.
— Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет; нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я
знать, где бы вы в
другом месте нашли такую мечту!
— „А почему же шинель нашли у тебя?“ — „Не могу
знать: верно, кто-нибудь
другой принес ее“.
— Я бы хотел прежде
знать, где крепостной стол, здесь или в
другом месте?
— Послушайте, любезные, — сказал он, — я очень хорошо
знаю, что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не
знаете, что у вас делается, так мы спросим у
других.
—
Другие тоже не будут в обиде, я сам служил, дело
знаю…
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в
другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж,
знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. — Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не
знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои
друзья, вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
Послушай, Чичиков, ведь тебе, право, стыдно, у тебя, ты сам
знаешь, нет лучшего
друга, как я.
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы
знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно за
другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
Инспектор врачебной управы вдруг побледнел; ему представилось бог
знает что: не разумеются ли под словом «мертвые души» больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в
других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия.
Если его спросить прямо о чем-нибудь, он никогда не вспомнит, не приберет всего в голову и даже просто ответит, что не
знает, а если спросить о чем
другом, тут-то он и приплетет его, и расскажет с такими подробностями, которых и
знать не захочешь.
Не говоря уже о разногласиях, свойственных всем советам, во мнении собравшихся обнаружилась какая-то даже непостижимая нерешительность: один говорил, что Чичиков делатель государственных ассигнаций, и потом сам прибавлял: «а может быть, и не делатель»;
другой утверждал, что он чиновник генерал-губернаторской канцелярии, и тут же присовокуплял: «а впрочем, черт его
знает, на лбу ведь не прочтешь».
На вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как,
узнавши, что в его доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали дом его и приставили караул, на каждую дверь по два солдата, и как Чичиков переменил их все в одну ночь, так что на
другой день, когда сняли печати, увидели, что все были ассигнации настоящие.
— Как не
узнать, ведь я вас не впервой вижу, — сказал швейцар. — Да вас-то именно одних и не велено пускать,
других всех можно.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не
знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и
другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
Но так как все же он был человек военный, стало быть, не
знал всех тонкостей гражданских проделок, то чрез несколько времени, посредством правдивой наружности и уменья подделаться ко всему, втерлись к нему в милость
другие чиновники, и генерал скоро очутился в руках еще больших мошенников, которых он вовсе не почитал такими; даже был доволен, что выбрал наконец людей как следует, и хвастался не в шутку тонким уменьем различать способности.
— Я, брат, это
знаю без тебя, да у тебя речей разве нет
других, что ли?
Сам же он во всю жизнь свою не ходил по
другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где не было никаких публичных красивых зданий; не замечал никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза не
знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду не был в театре.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса
знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Но прежде необходимо
знать, что в этой комнате было три стола: один письменный — перед диваном,
другой ломберный — между окнами у стены, третий угольный — в углу, между дверью в спальню и дверью в необитаемый зал с инвалидною мебелью.
Когда, взявшись обеими руками за белые руки, медленно двигался он с ними в хороводе или же выходил на них стеной, в ряду
других парней и погасал горячо рдеющий вечер, и тихо померкала вокруг окольность, и далече за рекой отдавался верный отголосок неизменно грустного напева, — не
знал он и сам тогда, что с ним делалось.
Вообще говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться умом, любил
знать то, чего
другие не
знают, и не любил тех людей, которые
знают что-нибудь такое, чего он не
знает.
— Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем
другое. Ты будешь принимать человека, о котором сам
знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
— Да кулебяку сделай на четыре угла. В один угол положи ты мне щеки осетра да вязигу, в
другой запусти гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего
знаешь там этакого…
— Да чтобы с одного боку она, понимаешь — зарумянилась бы, а с
другого пусти ее полегче. Да исподку-то, исподку-то, понимаешь, пропеки ее так, чтобы рассыпáлась, чтобы всю ее проняло,
знаешь, соком, чтобы и не услышал ее во рту — как снег бы растаяла.
— Ведь я тебе на первых порах объявил. Торговаться я не охотник. Я тебе говорю опять: я не то, что
другой помещик, к которому ты подъедешь под самый срок уплаты в ломбард. Ведь я вас
знаю всех. У вас есть списки всех, кому когда следует уплачивать. Что ж тут мудреного? Ему приспичит, он тебе и отдаст за полцены. А мне что твои деньги? У меня вещь хоть три года лежи! Мне в ломбард не нужно уплачивать…
Притом не
знал и
другого языка, кроме русского.
На одном было написано золотыми буквами: «Депо земледельческих орудий», на
другом: «Главная счетная экспедиция», на третьем: «Комитет сельских дел»; «Школа нормального просвещенья поселян», — словом, черт
знает, чего не было!
Как вытерпишь на собственной коже то да
другое, да как
узнаешь, что всякая копейка алтынным гвоздем прибита, да как перейдешь все мытарства, тогда тебя умудрит и вышколит <так>, что уж не дашь промаха ни в каком предприятье и не оборвешься.
Нет, Павел Иванович, не умеем мы жить отчего-то
другого, а отчего, ей-богу, я не
знаю.
Он еще не
знал того, что на Руси, на Москве и
других городах, водятся такие мудрецы, которых жизнь — необъяснимая загадка.
—
Знаете ли вы, какая неприятность? Отыскалось
другое завещание старухи, сделанное назад тому пять <лет>. Половина именья отдается на монастырь, а
другая — обеим воспитанницам пополам, и ничего больше никому.
— Это я не могу понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и живет как простой мужик! Ведь это с десятью мильонами черт
знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества
другого у тебя не будет, как генералы да князья.
— Это —
другое дело, Афанасий Васильевич. Я это делаю для спасения души, потому что в убеждении, что этим хоть сколько-нибудь заглажу праздную жизнь, что как я ни дурен, но молитвы все-таки что-нибудь значат у Бога. Скажу вам, что я молюсь, — даже и без веры, но все-таки молюсь. Слышится только, что есть господин, от которого все зависит, как лошадь и скотина, которою пашем,
знает чутьем того, <кто> запрягает.
— Афанасий Васильевич! вновь скажу вам — это
другое. В первом случае я вижу, что я все-таки делаю. Говорю вам, что я готов пойти в монастырь и самые тяжкие, какие на меня ни наложат, труды и подвиги я буду исполнять там. Я уверен, что не мое дело рассуждать, что взыщется <с тех>, которые заставили меня делать; там я повинуюсь и
знаю, что Богу повинуюсь.
Вы человек умный, вы рассмотрите,
узнаете, где действительно терпит человек от
других, а где от собственного неспокойного нрава, да и расскажете мне потом все это.
Ему показалось, что при
другом боку висело и ружье, и черт
знает что: целое войско в одном только!
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же не защищать человека, когда
знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту бываем причиной несчастья
другого, даже и не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.