Неточные совпадения
С этих пор стремленье к свету
стало нашим элементом, шестым чувством русского человека, и оно-то дало ход нашей нынешней
поэзии, внеся новое, светоносное начало, которого не видно было ни в одном из тех трех источников ее, о которых упомянуто вначале.
Наместо оды
стали пробовать все роды и формы
поэзии.
Но поверхностная эпоха не могла дать богатого содержания нашей
поэзии: одно общесветское
стало ее предметом, и она сделалась сама похожею на умного и ловкого светского человека, когда он сидит в гостиной и ведет разговор совсем не затем, чтобы поведать душевную исповедь свою или подвинуть других на какое-нибудь важное дело, но затем, чтобы просто повести разговор и пощеголять уменьем вести его обо всех предметах.
Внеся это новое, дотоле незнакомое нашей
поэзии стремление в область незримого и тайного, он отрешил ее самую от материализма не только в мыслях и образе их выраженья, но и в самом стихе, который
стал легок и бестелесен, как видение.
В то время когда Жуковский стоял еще на первой поре своего поэтического развития, отрешая нашу
поэзию от земли и существенности и унося ее в область бестелесных видений, другой поэт, Батюшков, как бы нарочно ему в отпор,
стал прикреплять ее к земле и телу, выказывая всю очаровательную прелесть осязаемой существенности.
Казалось, как бы какая-то внутренняя сила равновесия, пребывающая в лоне
поэзии нашей, храня ее от крайности какого бы то ни было увлечения, создала этого поэта именно затем, чтобы в то время, когда один
станет приносить звуки северных певцов Европы, другой обвеял бы ее ароматическими звуками полудня, познакомивши с Ариостом, Тассом, Петраркой, Парни и нежными отголосками древней Эллады; чтобы даже и самый стих, начинавший принимать воздушную неопределенность, исполнился той почти скульптурной выпуклости, какая видна у древних, и той звучащей неги, какая слышна у южных поэтов новой Европы.
Все
становится у него отдельной картиной; все предметы его; изо всего, как ничтожного так и великого, он исторгает одну электрическую искру того поэтического огня, который присутствует во всяком творенье Бога, — его высшую сторону, знакомую только поэту, не делая из нее никакого примененья к жизни в потребность человеку, не обнаруживая никому, зачем исторгнута эта искра, не подставляя к ней лестницы ни для кого из тех, которые глухи к
поэзии.
Сила возбудительного влияния Пушкина даже повредила многим, особенно Баратынскому, и еще одному поэту, о котором будет речь ниже, — повредила именно тем, что они
стали передавать невызревшие движенья души своей, тогда как самая душа не набралась еще
поэзии, доступной и близкой другим, и когда определено было им совершить прежде свое внутреннее воспитание и до времени умолкнуть.
Безрадостные встречи, беспечальные расставанья, странные, бессмысленные любовные узы, неизвестно зачем заключаемые и неизвестно зачем разрываемые,
стали предметом стихов его и подали случай Жуковскому весьма верно определить существо этой
поэзии словом безочарование.
Неточные совпадения
— Стихотворство у нас, — говорил товарищ мой трактирного обеда, — в разных смыслах как оно приемлется, далеко еще отстоит величия.
Поэзия было пробудилась, но ныне паки дремлет, а стихосложение шагнуло один раз и
стало в пень.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая
поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него
становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
— Совершенно ясно, что культура погибает, потому что люди привыкли жить за счет чужой силы и эта привычка насквозь проникла все классы, все отношения и действия людей. Я — понимаю: привычка эта возникла из желания человека облегчить труд, но она
стала его второй природой и уже не только приняла отвратительные формы, но в корне подрывает глубокий смысл труда, его
поэзию.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты
стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она говорит о новой русской
поэзии.
Когда социализм был еще мечтой и
поэзией, не
стал еще прозой жизни и властью, он хотел быть организованной человечностью.