Неточные совпадения
То есть, я говорю,
что нашему брату, хуторянину, высунуть нос из своего захолустья в большой свет — батюшки мои!
И
то сказать,
что люди
были вовсе не простого десятка, не какие-нибудь мужики хуторянские.
Ну,
тот уже
был такой панич,
что хоть сейчас нарядить в заседатели или подкомории.
Еще
был у нас один рассказчик; но
тот (нечего бы к ночи и вспоминать о нем) такие выкапывал страшные истории,
что волосы ходили по голове.
Мужик оглянулся и хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в
ту же минуту присоединиться к двум громко разговаривавшим негоциантам, и приковавшегося к ним внимания уже ничто не в состоянии
было развлечь. Вот
что говорили негоцианты о пшенице.
— То-то и
есть,
что если где замешалась чертовщина,
то ожидай столько проку, сколько от голодного москаля, — значительно сказал человек с шишкою на лбу.
— Нет, это не по-моему: я держу свое слово;
что раз сделал,
тому и навеки
быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на все бока! Эх, если бы я
был царем или паном великим, я бы первый перевешал всех
тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
Это быстро разнеслось по всем углам уже утихнувшего табора; и все считали преступлением не верить, несмотря на
то что продавица бубликов, которой подвижная лавка
была рядом с яткою шинкарки, раскланивалась весь день без надобности и писала ногами совершенное подобие своего лакомого товара.
К этому присоединились еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так
что к ночи все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а
те, которые
были не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
Это можно
было видеть из
того,
что он два раза проехал с своим возом по двору, покамест нашел хату.
— Вот, как видишь, — продолжал Черевик, оборотясь к Грицьку, — наказал бог, видно, за
то,
что провинился перед тобою. Прости, добрый человек! Ей-Богу, рад бы
был сделать все для тебя… Но
что прикажешь? В старухе дьявол сидит!
Но главное в рассказах деда
было то,
что в жизнь свою он никогда не лгал, и
что, бывало, ни скажет,
то именно так и
было.
В
том селе
был у одного козака, прозвищем Коржа, работник, которого люди звали Петром Безродным; может, оттого,
что никто не помнил ни отца его, ни матери.
Но
то беда,
что у бедного Петруся всего-навсего
была одна серая свитка, в которой
было больше дыр,
чем у иного жида в кармане злотых.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев
будь сказано, нежели назвать кого красавицею, —
что полненькие щеки козачки
были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только
что поднявшимся солнышком;
что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи;
что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на
то и создан
был, чтобы выводить соловьиные песни;
что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел
было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!»
Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами,
то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не
будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так
что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Увидел Корж мешки и — разнежился: «Сякой, такой Петрусь, немазаный! да я ли не любил его? да не
был ли у меня он как сын родной?» — и понес хрыч небывальщину, так
что того до слез разобрало.
— О, ты мне не надоел, — молвила она, усмехнувшись. — Я тебя люблю, чернобровый козак! За
то люблю,
что у тебя карие очи, и как поглядишь ты ими — у меня как будто на душе усмехается: и весело и хорошо ей;
что приветливо моргаешь ты черным усом своим;
что ты идешь по улице,
поешь и играешь на бандуре, и любо слушать тебя.
Румяна и бела собою
была молодая жена; только так страшно взглянула на свою падчерицу,
что та вскрикнула, ее увидевши; и хоть бы слово во весь день сказала суровая мачеха.
Впрочем, может
быть, к этому подало повод и
то,
что свояченице всегда не нравилось, если голова заходил в поле, усеянное жницами, или к козаку, у которого
была молодая дочка.
— Когда бог поможет,
то сею осенью, может, и закурим. На Покров, бьюсь об заклад,
что пан голова
будет писать ногами немецкие крендели по дороге.
— Скажи, пожалуйста, — с такими словами она приступила к нему, — ты не свихнул еще с последнего ума?
Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору? счастье,
что не ударилась головою об железный крюк. Разве я не кричала тебе,
что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на
том свете толкали черти!..
— Постойте, братцы! Зачем напрасно греха набираться; может
быть, это и не сатана, — сказал писарь. — Если оно,
то есть то самое, которое сидит там, согласится положить на себя крестное знамение,
то это верный знак,
что не черт.
Приснись тебе все,
что есть лучшего на свете; но и
то не
будет лучше нашего пробуждения!» Перекрестив ее, закрыл он окошко и тихонько удалился.
Только заране прошу вас, господа, не сбивайте с толку; а
то такой кисель выйдет,
что совестно
будет и в рот взять.
Ну, сами знаете,
что в тогдашние времена если собрать со всего Батурина грамотеев,
то нечего и шапки подставлять, — в одну горсть можно
было всех уложить.
На
ту пору
была там ярмарка: народу высыпало по улицам столько,
что в глазах рябело.
В
те поры шинки
были не
то,
что теперь.
«Уже, добродейство,
будьте ласковы: как бы так, чтобы, примерно сказать,
того… (дед живал в свете немало, знал уже, как подпускать турусы, и при случае, пожалуй, и пред царем не ударил бы лицом в грязь), чтобы, примерно сказать, и себя не забыть, да и вас не обидеть, — люлька-то у меня
есть, да
того,
чем бы зажечь ее, черт-ма [Не имеется.
—
Что вы, Иродово племя, задумали смеяться,
что ли, надо мною? Если не отдадите сей же час моей козацкой шапки,
то будь я католик, когда не переворочу свиных рыл ваших на затылок!
К счастью еще,
что у ведьмы
была плохая масть; у деда, как нарочно, на
ту пору пары. Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет,
что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это
что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
Там нагляделся дед таких див,
что стало ему надолго после
того рассказывать: как повели его в палаты, такие высокие,
что если бы хат десять поставить одну на другую, и тогда, может
быть, не достало бы.
Об возне своей с чертями дед и думать позабыл, и если случалось,
что кто-нибудь и напоминал об этом,
то дед молчал, как будто не до него и дело шло, и великого стоило труда упросить его пересказать все, как
было.
Теперь если
что мягкое попадется,
то буду как-нибудь жевать, а твердое —
то ни за
что не откушу.
Н.В. Гоголя.)] узенькая, беспрестанно вертевшаяся и нюхавшая все,
что ни попадалось, мордочка оканчивалась, как и у наших свиней, кругленьким пятачком, ноги
были так тонки,
что если бы такие имел яресковский голова,
то он переломал бы их в первом козачке.
Сказавши это, он уже и досадовал на себя,
что сказал. Ему
было очень неприятно тащиться в такую ночь; но его утешало
то,
что он сам нарочно этого захотел и сделал-таки не так, как ему советовали.
Оксане не минуло еще и семнадцати лет, как во всем почти свете, и по
ту сторону Диканьки, и по эту сторону Диканьки, только и речей
было,
что про нее.
Один только кузнец
был упрям и не оставлял своего волокитства, несмотря на
то что и с ним поступаемо
было ничуть не лучше, как с другими.
Ведьма сама почувствовала,
что холодно, несмотря на
то что была тепло одета; и потому, поднявши руки кверху, отставила ногу и, приведши себя в такое положение, как человек, летящий на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, спустилась по воздуху, будто по ледяной покатой горе, и прямо в трубу.
Он не преминул рассказать, как летом, перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами,
что ведьма, с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться, так
был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его губы чем-то таким гадким,
что он плевал после
того целый день.
— Да, — продолжала гордо красавица, —
будьте все вы свидетельницы: если кузнец Вакула принесет
те самые черевики, которые носит царица,
то вот мое слово,
что выйду
тот же час за него замуж.
В
то самое время, когда Солоха затворяла за ним дверь, кто-то постучался снова. Это
был козак Свербыгуз. Этого уже нельзя
было спрятать в мешок, потому
что и мешка такого нельзя
было найти. Он
был погрузнее телом самого головы и повыше ростом Чубова кума. И потому Солоха вывела его в огород, чтобы выслушать от него все
то,
что он хотел ей объявить.
Причина этому
была, может
быть, лень, а может, и
то,
что пролезать в двери делалось для него с каждым годом труднее.
Тут заметил Вакула,
что ни галушек, ни кадушки перед ним не
было; но вместо
того на полу стояли две деревянные миски: одна
была наполнена варениками, другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. «Посмотрим, — говорил он сам себе, — как
будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно, не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмакнуть в сметану».
Но как скоро услышал решение своей дочери,
то успокоился и не хотел уже вылезть, рассуждая,
что к хате своей нужно пройти, по крайней мере, шагов с сотню, а может
быть, и другую.
Обрадованный таким благосклонным вниманием, кузнец уже хотел
было расспросить хорошенько царицу о всем: правда ли,
что цари
едят один только мед да сало, и
тому подобное; но, почувствовав,
что запорожцы толкают его под бока, решился замолчать; и когда государыня, обратившись к старикам, начала расспрашивать, как у них живут на Сечи, какие обычаи водятся, — он, отошедши назад, нагнулся к карману, сказал тихо: «Выноси меня отсюда скорее!» — и вдруг очутился за шлагбаумом.
— Скажи лучше, чтоб тебе водки не захотелось
пить, старая пьяница! — отвечала ткачиха, — нужно
быть такой сумасшедшей, как ты, чтобы повеситься! Он утонул! утонул в пролубе! Это я так знаю, как
то,
что ты
была сейчас у шинкарки.
То-то я, еще сидя в проклятом мешке, замечал,
что бедняжка
был крепко не в духе.
Но, однако ж, успокоив себя
тем,
что в следующую неделю исповедается в этом попу и с сегодняшнего же дня начнет бить по пятидесяти поклонов через весь год, заглянул он в хату; но в ней не
было никого.
Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал,
чему дивиться:
тому ли,
что кузнец воскрес,
тому ли,
что кузнец смел к нему прийти, или
тому,
что он нарядился таким щеголем и запорожцем. Но еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил перед ним новехонькую шапку и пояс, какого не видано
было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом...