Неточные совпадения
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем
по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом на лету
всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и
всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Все как будто умерло; вверху только, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные песни летят
по воздушным ступеням на влюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи.
Не правда ли, не те ли самые чувства мгновенно обхватят вас в вихре сельской ярмарки, когда
весь народ срастается в одно огромное чудовище и шевелится
всем своим туловищем на площади и
по тесным улицам, кричит, гогочет, гремит?
Только хлопанье
по рукам торгашей слышится со
всех сторон ярмарки.
И, посмеиваясь и покачиваясь, побрел он с нею к своему возу, а наш парубок отправился
по рядам с красными товарами, в которых находились купцы даже из Гадяча и Миргорода — двух знаменитых городов Полтавской губернии, — выглядывать получшую деревянную люльку в медной щегольской оправе, цветистый
по красному полю платок и шапку для свадебных подарков тестю и
всем, кому следует.
— Нет, это не по-моему: я держу свое слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно.
Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами на мосту ругнули на
все бока! Эх, если бы я был царем или паном великим, я бы первый перевешал
всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
Этот темно-коричневый кафтан, прикосновение к которому, казалось, превратило бы его в пыль; длинные, валившиеся
по плечам охлопьями черные волосы; башмаки, надетые на босые загорелые ноги, —
все это, казалось, приросло к нему и составляло его природу.
«Какую свитку? у меня нет никакой свитки! я знать не знаю твоей свитки!» Тот, глядь, и ушел; только к вечеру, когда жид, заперши свою конуру и пересчитавши
по сундукам деньги, накинул на себя простыню и начал по-жидовски молиться богу, — слышит шорох… глядь — во
всех окнах повыставлялись свиные рыла…
Все боязливо стали осматриваться вокруг и начали шарить
по углам. Хивря была ни жива ни мертва.
— Старые штуки! старые штуки! Зачем бежал ты во
весь дух, как будто бы сам сатана за тобою
по пятам гнался?
— Ну, дочка! пойдем скорее! Хивря с радости, что я продал кобылу, побежала, — говорил он, боязливо оглядываясь
по сторонам, — побежала закупать себе плахт и дерюг всяких, так нужно до приходу ее
все кончить!
— Давай его! на
все готов!» Хлопнули
по рукам.
Кто-то подходит, бьет
по плечу его… но далее
все как будто туманом покрывается перед ним.
Тетка покойного деда говорила, что именно злился он более
всего на нее за то, что оставила прежний шинок
по Опошнянской дороге, и
всеми силами старался выместить
все на ней.
— Какой же ты нетерпеливый, — говорила она ему вполголоса. — Уже и рассердился! Зачем выбрал ты такое время: толпа народу шатается то и дело
по улицам… Я
вся дрожу…
— Да тебе только стоит, Левко, слово сказать — и
все будет по-твоему.
— Да, гопак не так танцуется! То-то я гляжу, не клеится
все. Что ж это рассказывает кум?.. А ну: гоп трала! гоп трала! гоп, гоп, гоп! — Так разговаривал сам с собою подгулявший мужик средних лет, танцуя
по улице. — Ей-богу, не так танцуется гопак! Что мне лгать! ей-богу, не так! А ну: гоп трала! гоп трала! гоп, гоп, гоп!
По произнесении сих слов глазки винокура пропали; вместо их протянулись лучи до самых ушей;
все туловище стало колебаться от смеха, и веселые губы оставили на мгновение дымившуюся люльку.
В размышлении шли они
все трое, потупив головы, и вдруг, на повороте в темный переулок, разом вскрикнули от сильного удара
по лбам, и такой же крик отгрянул в ответ им. Голова, прищуривши глаз свой, с изумлением увидел писаря с двумя десятскими.
А это, выходит,
все ты, невареный кисель твоему батьке в горло, изволишь заводить
по улице разбои, сочиняешь песни!..
«Ну, думает, ведьма подтасовала; теперь я сам буду сдавать». Сдал. Засветил козыря. Поглядел на карты: масть хоть куда, козыри есть. И сначала дело шло как нельзя лучше; только ведьма — пятерик с королями! У деда на руках одни козыри; не думая, не гадая долго, хвать королей
по усам
всех козырями.
Прежде
всего нужно пересыпать канупером, а потом уже…» Ну, я на вас ссылаюсь, любезные читатели, скажите
по совести, слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы яблоки пересыпали канупером?
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет и моя сказка. И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно,
по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может быть, совсем, не увидимся. Да что? ведь вам
все равно, хоть бы и не было совсем меня на свете. Пройдет год, другой — и из вас никто после не вспомнит и не пожалеет о старом пасичнике Рудом Паньке.
Но зато сзади он был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост, такой острый и длинный, как теперешние мундирные фалды; только разве
по козлиной бороде под мордой,
по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и что
весь был не белее трубочиста, можно было догадаться, что он не немец и не губернский стряпчий, а просто черт, которому последняя ночь осталась шататься
по белому свету и выучивать грехам добрых людей.
Оксане не минуло еще и семнадцати лет, как во
всем почти свете, и
по ту сторону Диканьки, и
по эту сторону Диканьки, только и речей было, что про нее.
Трудно рассказать, что выражало смугловатое лицо чудной девушки: и суровость в нем была видна, и сквозь суровость какая-то издевка над смутившимся кузнецом, и едва заметная краска досады тонко разливалась
по лицу; и
все это так смешалось и так было неизобразимо хорошо, что расцеловать ее миллион раз — вот
все, что можно было сделать тогда наилучшего.
Шумнее и шумнее раздавались
по улицам песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились вволю. Часто между колядками слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых козаков. То вдруг один из толпы вместо колядки отпускал щедровку [Щедровки — песенки, распевавшиеся молодежью в канун Нового года.] и ревел во
все горло...
— Прощайте, братцы! — кричал в ответ кузнец. — Даст Бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду
по моей грешной душе. Свечей к иконам чудотворца и Божией Матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами.
Все добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! Прощайте!
Так же как и ее муж, она почти никогда не сидела дома и почти
весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и ела с большим аппетитом и дралась только
по утрам с своим мужем, потому что в это только время и видела его иногда.
— Это дьяк! — произнес изумившийся более
всех Чуб. — Вот тебе на! ай да Солоха! посадить в мешок… То-то, я гляжу, у нее полная хата мешков… Теперь я
все знаю: у нее в каждом мешке сидело
по два человека. А я думал, что она только мне одному… Вот тебе и Солоха!
Девушки между тем, дружно взявшись за руки, полетели, как вихорь, с санками
по скрипучему снегу. Множество, шаля, садилось на санки; другие взбирались на самого голову. Голова решился сносить
все. Наконец приехали, отворили настежь двери в сенях и хате и с хохотом втащили мешок.
Боже мой! стук, гром, блеск;
по обеим сторонам громоздятся четырехэтажные стены; стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырех сторон; домы росли и будто подымались из земли на каждом шагу; мосты дрожали; кареты летали; извозчики, форейторы кричали; снег свистел под тысячью летящих со
всех сторон саней; пешеходы жались и теснились под домами, унизанными плошками, и огромные тени их мелькали
по стенам, досягая головою труб и крыш.
И
вся горела; и к утру влюбилась
по уши в кузнеца.
Но, однако ж, успокоив себя тем, что в следующую неделю исповедается в этом попу и с сегодняшнего же дня начнет бить
по пятидесяти поклонов через
весь год, заглянул он в хату; но в ней не было никого.
Зашатался другой крест, и опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше прежнего;
весь зарос, борода
по колена и еще длиннее костяные когти.
— Лжешь, собачий сын! вишь, как мухи напали на усы! Я
по глазам вижу, что хватил с полведра. Эх, козаки! что за лихой народ!
все готов товарищу, а хмельное высушит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уже был пьян. А?
Все сели на полу в кружок: против покута пан отец,
по левую руку пан Данило,
по правую руку пани Катерина и десять наивернейших молодцов в синих и желтых жупанах.
— Постой же, вылезем, а потом пойдем
по следам. Тут что-нибудь да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что отец твой недобрый человек; не так он и делал
все, как православный.
Вот кто-то показался
по дороге — это козак! И тяжело вздохнул узник. Опять
все пусто. Вот кто-то вдали спускается… Развевается зеленый кунтуш… горит на голове золотой кораблик… Это она! Еще ближе приникнул он к окну. Вот уже подходит близко…
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы
все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь буду молиться Богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю одежды, когда стану спать! и
все буду молиться,
все молиться! И когда не снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь
по шею в землю или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития и умру; а
все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили
по мне панихиду.
И пошла
по горам потеха, и запировал пир: гуляют мечи, летают пули, ржут и топочут кони. От крику безумеет голова; от дыму слепнут очи.
Все перемешалось. Но козак чует, где друг, где недруг; прошумит ли пуля — валится лихой седок с коня; свистнет сабля — катится
по земле голова, бормоча языком несвязные речи.
Глядишь, и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто
весь вылит он из стекла и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется
по зеленому миру.
За Киевом показалось неслыханное чудо.
Все паны и гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во
все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш.
По левую руку видна была земля Галичская.
Тут, меж дивившимся со страхом народом, один вскочил на коня и, дико озираясь
по сторонам, как будто ища очами, не гонится ли кто за ним, торопливо, во
всю мочь, погнал коня своего.
Ему чудилось, что
все со
всех сторон бежало ловить его: деревья, обступивши темным лесом и как будто живые, кивая черными бородами и вытягивая длинные ветви, силились задушить его; звезды, казалось, бежали впереди перед ним, указывая
всем на грешника; сама дорога, чудилось, мчалась
по следам его.
Весь вздрогнул он, когда уже показались близко перед ним Карпатские горы и высокий Криван, накрывший свое темя, будто шапкою, серою тучею; а конь
все несся и уже рыскал
по горам.
Как гром, рассыпался дикий смех
по горам и зазвучал в сердце колдуна, потрясши
все, что было внутри его.
Учитель российской грамматики, Никифор Тимофеевич Деепричастие, говаривал, что если бы
все у него были так старательны, как Шпонька, то он не носил бы с собою в класс кленовой линейки, которою, как сам он признавался, уставал бить
по рукам ленивцев и шалунов.
Может быть, еще и этого скорее приехал бы Иван Федорович, но набожный жид шабашовал
по субботам и, накрывшись своею попоной, молился
весь день.
Минуту спустя дверь отворилась, и вошел, или, лучше сказать, влез толстый человек в зеленом сюртуке. Голова его неподвижно покоилась на короткой шее, казавшейся еще толще от двухэтажного подбородка. Казалось, и с виду он принадлежал к числу тех людей, которые не ломали никогда головы над пустяками и которых
вся жизнь катилась
по маслу.