Неточные совпадения
Фома Григорьевич раз ему насчет этого славную сплел присказку: он рассказал ему, как один школьник, учившийся у какого-то дьяка грамоте, приехал
к отцу и стал таким латыньщиком,
что позабыл даже наш язык православный.
Еще был у нас один рассказчик; но тот (нечего бы
к ночи и вспоминать о нем) такие выкапывал страшные истории,
что волосы ходили по голове.
Мужик оглянулся и хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в ту же минуту присоединиться
к двум громко разговаривавшим негоциантам, и приковавшегося
к ним внимания уже ничто не в состоянии было развлечь. Вот
что говорили негоцианты о пшенице.
Тут у нашего внимательного слушателя волосы поднялись дыбом; со страхом оборотился он назад и увидел,
что дочка его и парубок спокойно стояли, обнявшись и напевая друг другу какие-то любовные сказки, позабыв про все находящиеся на свете свитки. Это разогнало его страх и заставило обратиться
к прежней беспечности.
—
Что ж, Параска, — сказал Черевик, оборотившись и смеясь
к своей дочери, — может, и в самом деле, чтобы уже, как говорят, вместе и того… чтобы и паслись на одной траве!
Что? по рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай магарычу!
«Туда
к черту! Вот тебе и свадьба! — думал он про себя, уклоняясь от сильно наступавшей супруги. — Придется отказать доброму человеку ни за
что ни про
что. Господи боже мой, за
что такая напасть на нас грешных! и так много всякой дряни на свете, а ты еще и жинок наплодил!»
— Пойдемте же теперь в хату; там никого нет. А я думала было уже, Афанасий Иванович,
что к вам болячкаили соняшницапристала: нет, да и нет. Каково же вы поживаете? Я слышала,
что пан-отцу перепало теперь немало всякой всячины!
Опасность придала духу нашему герою. Опамятовавшись немного, вскочил он на лежанку и полез оттуда осторожно на доски; а Хивря побежала без памяти
к воротам, потому
что стук повторялся в них с большею силою и нетерпением.
К этому присоединились еще увеличенные вести о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так
что к ночи все теснее жались друг
к другу; спокойствие разрушилось, и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были не совсем храброго десятка и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
— Вот, как видишь, — продолжал Черевик, оборотясь
к Грицьку, — наказал бог, видно, за то,
что провинился перед тобою. Прости, добрый человек! Ей-Богу, рад бы был сделать все для тебя… Но
что прикажешь? В старухе дьявол сидит!
Они говорили только,
что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить
к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
Взяла кручина наших голубков; а тут и слух по селу,
что к Коржу повадился ходить какой-то лях, обшитый золотом, с усами, с саблею, со шпорами, с карманами, бренчавшими, как звонок от мешочка, с которым пономарь наш, Тарас, отправляется каждый день по церкви.
Раз кто-то уже, видно, сжалился над ней, посоветовал идти
к колдунье, жившей в Медвежьем овраге, про которую ходила слава,
что умеет лечить все на свете болезни.
Услужливые старухи отправили ее было уже туда, куда и Петро потащился; но приехавший из Киева козак рассказал,
что видел в лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки по всем приметам узнали Пидорку;
что будто еще никто не слыхал от нее ни одного слова;
что пришла она пешком и принесла оклад
к иконе Божьей Матери, исцвеченный такими яркими камнями,
что все зажмуривались, на него глядя.
Узнали,
что это за птица: никто другой, как сатана, принявший человеческий образ для того, чтобы отрывать клады; а как клады не даются нечистым рукам, так вот он и приманивает
к себе молодцов.
Вот
что, а не то
что… — продолжал он, подходя
к первой попавшейся хате, и остановился перед окошком, скользя пальцами по стеклу и стараясь найти деревянную ручку.
Впрочем, может быть,
к этому подало повод и то,
что свояченице всегда не нравилось, если голова заходил в поле, усеянное жницами, или
к козаку, у которого была молодая дочка.
При сем слове Левко не мог уже более удержать своего гнева. Подошедши на три шага
к нему, замахнулся он со всей силы, чтобы дать треуха, от которого незнакомец, несмотря на свою видимую крепость, не устоял бы, может быть, на месте; но в это время свет пал на лицо его, и Левко остолбенел, увидевши,
что перед ним стоял отец его. Невольное покачивание головою и легкий сквозь зубы свист одни только выразили его изумление. В стороне послышался шорох; Ганна поспешно влетела в хату, захлопнув за собою дверь.
— Провалитесь, проклятые сорванцы! — кричал голова, отбиваясь и притопывая на них ногами. —
Что я вам за Ганна! Убирайтесь вслед за отцами на виселицу, чертовы дети! Поприставали, как мухи
к меду! Дам я вам Ганны!..
— Да, голову.
Что он, в самом деле, задумал! Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало того
что помыкает, как своими холопьями, еще и подъезжает
к дивчатам нашим. Ведь, я думаю, на всем селе нет смазливой девки, за которою бы не волочился голова.
Хлопцы, слышали ли вы?
Наши ль головы не крепки!
У кривого головы
В голове расселись клепки.
Набей, бондарь, голову
Ты стальными обручами!
Вспрысни, бондарь, голову
Батогами, батогами!
Голова наш сед и крив;
Стар, как бес, а
что за дурень!
Прихотлив и похотлив:
Жмется
к девкам… Дурень, дурень!
И тебе лезть
к парубкам!
Тебя б нужно в домовину,
По усам до по шеям!
За чуприну! за чуприну!
— Скажи, пожалуйста, — с такими словами она приступила
к нему, — ты не свихнул еще с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору? счастье,
что не ударилась головою об железный крюк. Разве я не кричала тебе,
что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив
к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю, о
чем говорил ты сего вечера с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не прогневайся…
Не беспокоясь ни о
чем, не заботясь о разосланных погонях, виновник всей этой кутерьмы медленно подходил
к старому дому и пруду.
— Вот
что! — сказал голова, разинувши рот. — Слышите ли вы, слышите ли: за все с головы спросят, и потому слушаться! беспрекословно слушаться! не то, прошу извинить… А тебя, — продолжал он, оборотясь
к Левку, — вследствие приказания комиссара, — хотя чудно мне, как это дошло до него, — я женю; только наперед попробуешь ты нагайки! Знаешь — ту,
что висит у меня на стене возле покута? Я поновлю ее завтра… Где ты взял эту записку?
— Я отлучался, — сказал он, — вчера ввечеру еще в город и встретил комиссара, вылезавшего из брички. Узнавши,
что я из нашего села, дал он мне эту записку и велел на словах тебе сказать, батько,
что заедет на возвратном пути
к нам пообедать.
Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка, Голопуцек не Голупуцек…знаю только,
что как-то чудно начинается мудреное прозвище, — позвал
к себе деда и сказал ему,
что, вот, наряжает его сам гетьман гонцом с грамотою
к царице.
Едал, покойник, аппетитно; и потому, не пускаясь в рассказы, придвинул
к себе миску с нарезанным салом и окорок ветчины, взял вилку, мало
чем поменьше тех вил, которыми мужик берет сено, захватил ею самый увесистый кусок, подставил корку хлеба и — глядь, и отправил в чужой рот.
К счастью еще,
что у ведьмы была плохая масть; у деда, как нарочно, на ту пору пары. Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет,
что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это
что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина!
что за пропасть, какие с человеком чудеса делаются! Глядь на руки — все в крови; посмотрел в стоявшую торчмя бочку с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать детей, входит он потихоньку в хату; смотрит: дети пятятся
к нему задом и в испуге указывают ему пальцами, говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.В. Гоголя.)]
И для этого решился украсть месяц, в той надежде,
что старый Чуб ленив и не легок на подъем,
к дьяку же от избы не так близко: дорога шла по-за селом, мимо мельниц, мимо кладбища, огибала овраг.
А кузнец, который был издавна не в ладах с ним, при нем ни за
что не отважится идти
к дочке, несмотря на свою силу.
Таким-то образом, как только черт спрятал в карман свой месяц, вдруг по всему миру сделалось так темно,
что не всякий бы нашел дорогу
к шинку, не только
к дьяку.
— Так ты, кум, еще не был у дьяка в новой хате? — говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику с обросшею бородою, показывавшею,
что уже более двух недель не прикасался
к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы только нам не опоздать.
— Зачем ты пришел сюда? — так начала говорить Оксана. — Разве хочется, чтобы выгнала за дверь лопатою? Вы все мастера подъезжать
к нам. Вмиг пронюхаете, когда отцов нет дома. О, я знаю вас!
Что, сундук мой готов?
Однако ж она так умела причаровать
к себе самых степенных козаков (которым, не мешает, между прочим, заметить, мало было нужды до красоты),
что к ней хаживал и голова, и дьяк Осип Никифорович (конечно, если дьячихи не было дома), и козак Корний Чуб, и козак Касьян Свербыгуз.
А чтобы каким-нибудь образом сын ее Вакула не подъехал
к его дочери и не успел прибрать всего себе, и тогда бы наверно не допустил ее мешаться ни во
что, она прибегнула
к обыкновенному средству всех сорокалетних кумушек: ссорить как можно чаще Чуба с кузнецом.
Может быть, эти самые хитрости и сметливость ее были виною,
что кое-где начали поговаривать старухи, особливо когда выпивали где-нибудь на веселой сходке лишнее,
что Солоха точно ведьма;
что парубок Кизяколупенко видел у нее сзади хвост величиною не более бабьего веретена;
что она еще в позапрошлый четверг черною кошкою перебежала дорогу;
что к попадье раз прибежала свинья, закричала петухом, надела на голову шапку отца Кондрата и убежала назад.
Он не преминул рассказать, как летом, перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами,
что ведьма, с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться, так был околдован; подоивши коров, она пришла
к нему и помазала его губы чем-то таким гадким,
что он плевал после того целый день.
— Убирайся
к черту с своими колядками! — сердито закричал Вакула. —
Что ж ты стоишь? Слышишь, убирайся сей же час вон!
Она таки любила видеть волочившуюся за собою толпу и редко бывала без компании; этот вечер, однако ж, думала провесть одна, потому
что все именитые обитатели села званы были на кутью
к дьяку.
Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из рук Солохи чарку водки, рассказал,
что он не пошел
к дьяку, потому
что поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул
к ней, в намерении провесть вечер с нею.
Дьяк вошел, покряхтывая и потирая руки, и рассказал,
что у него не был никто и
что он сердечно рад этому случаю погулятьнемного у нее и не испугался метели. Тут он подошел
к ней ближе, кашлянул, усмехнулся, дотронулся своими длинными пальцами ее обнаженной полной руки и произнес с таким видом, в котором выказывалось и лукавство, и самодовольствие...
— А это
что у вас, дражайшая Солоха? — произнес он с таким же видом, приступив
к ней снова и схватив ее слегка рукою за шею, и таким же порядком отскочив назад.
Тут кузнец присел
к огромным мешкам, перевязал их крепче и готовился взвалить себе на плечи. Но заметно было,
что его мысли гуляли бог знает где, иначе он бы услышал, как зашипел Чуб, когда волоса на голове его прикрутила завязавшая мешок веревка, и дюжий голова начал было икать довольно явственно.
Вакула между тем, пробежавши несколько улиц, остановился перевесть духа. «Куда я, в самом деле, бегу? — подумал он, — как будто уже все пропало. Попробую еще средство: пойду
к запорожцу Пузатому Пацюку. Он, говорят, знает всех чертей и все сделает,
что захочет. Пойду, ведь душе все же придется пропадать!»
При этом черт, который долго лежал без всякого движения, запрыгал в мешке от радости; но кузнец, подумав,
что он как-нибудь зацепил мешок рукою и произвел сам это движение, ударил по мешку дюжим кулаком и, встряхнув его на плечах, отправился
к Пузатому Пацюку.
—
К тебе пришел, Пацюк, дай Боже тебе всего, добра всякого в довольствии, хлеба в пропорции! — Кузнец иногда умел ввернуть модное слово; в том он понаторел в бытность еще в Полтаве, когда размалевывал сотнику дощатый забор. — Пропадать приходится мне, грешному! ничто не помогает на свете!
Что будет, то будет, приходится просить помощи у самого черта.
Что ж, Пацюк? — произнес кузнец, видя неизменное его молчание, — как мне быть?
«Вишь, какое диво!» — подумал кузнец, разинув от удивления рот, и тот же час заметил,
что вареник лезет и
к нему в рот и уже вымазал губы сметаною.
Но как скоро услышал решение своей дочери, то успокоился и не хотел уже вылезть, рассуждая,
что к хате своей нужно пройти, по крайней мере, шагов с сотню, а может быть, и другую.