Неточные совпадения
Но ни один из прохожих и проезжих
не знал, чего ей стоило упросить отца взять с собою, который и душою рад бы был это сделать прежде, если бы
не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь на продажу.
— Столетней! — подхватила пожилая красавица. — Нечестивец! поди умойся наперед! Сорванец негодный! Я
не видала твоей матери, но
знаю, что дрянь! и отец дрянь! и тетка дрянь! Столетней! что у него молоко еще на губах…
«Может быть, это и правда, что ты ничего
не скажешь худого, — подумала про себя красавица, — только мне чудно… верно, это лукавый! Сама, кажется,
знаешь, что
не годится так… а силы недостает взять от него руку».
— Ты, верно, человек добрый,
не знаешь меня, а я тебя тотчас
узнал.
— А вглядись-ко хорошенько:
не узнаешь ли меня?
— Ну, так: ему если пьяница да бродяга, так и его масти. Бьюсь об заклад, если это
не тот самый сорванец, который увязался за нами на мосту. Жаль, что до сих пор он
не попадется мне: я бы дала ему
знать.
— Вот я уже и
не знаю, какого вам еще кушанья хочется, Афанасий Иванович! — отвечала дородная красавица, притворяясь непонимающею.
— Э, кум! оно бы
не годилось рассказывать на ночь; да разве уже для того, чтобы угодить тебе и добрым людям (при сем обратился он к гостям), которым, я примечаю, столько же, как и тебе, хочется
узнать про эту диковину. Ну, быть так. Слушайте ж!
— Раз, за какую вину, ей-богу, уже и
не знаю, только выгнали одного черта из пекла.
Знаю, что много наберется таких умников, пописывающих по судам и читающих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой Часослов,
не разобрали бы ни аза в нем, а показывать на позор свои зубы — есть уменье.
Лет — куды! — более чем за сто, говорил покойник дед мой, нашего села и
не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор!
Откуда он, зачем приходил, никто
не знал.
Опять, как же и
не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется, унес бы ноги бог
знает куда; а возьмешь — так на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее лента.
«Слушай, паноче! — загремел он ему в ответ, —
знай лучше свое дело, чем мешаться в чужие, если
не хочешь, чтобы козлиное горло твое было залеплено горячею кутьею!» Что делать с окаянным?
Староста церкви говорил, правда, что они на другой же год померли от чумы; но тетка моего деда
знать этого
не хотела и всеми силами старалась наделить его родней, хотя бедному Петру было в ней столько нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами
знаете, легче поцеловаться с чертом,
не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши
не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
Ведь в самом деле,
не прошло месяца, Петруся никто
узнать не мог.
Услужливые старухи отправили ее было уже туда, куда и Петро потащился; но приехавший из Киева козак рассказал, что видел в лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки по всем приметам
узнали Пидорку; что будто еще никто
не слыхал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и принесла оклад к иконе Божьей Матери, исцвеченный такими яркими камнями, что все зажмуривались, на него глядя.
Узнали, что это за птица: никто другой, как сатана, принявший человеческий образ для того, чтобы отрывать клады; а как клады
не даются нечистым рукам, так вот он и приманивает к себе молодцов.
— О,
не дрожи, моя красная калиночка! Прижмись ко мне покрепче! — говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на шее, и садясь вместе с нею у дверей хаты. — Ты
знаешь, что мне и часу
не видать тебя горько.
—
Знаешь ли, что я думаю? — прервала девушка, задумчиво уставив в него свои очи. — Мне все что-то будто на ухо шепчет, что вперед нам
не видаться так часто. Недобрые у вас люди: девушки все глядят так завистливо, а парубки… Я примечаю даже, что мать моя с недавней поры стала суровее приглядывать за мною. Признаюсь, мне веселее у чужих было.
— Что станешь делать с ним? Притворился старый хрен, по своему обыкновению, глухим: ничего
не слышит и еще бранит, что шатаюсь бог
знает где, повесничаю и шалю с хлопцами по улицам. Но
не тужи, моя Галю! Вот тебе слово козацкое, что уломаю его.
Я
знаю это по себе: иной раз
не послушала бы тебя, а скажешь слово — и невольно делаю, что тебе хочется.
Рассказывают еще, что панночка собирает всякую ночь утопленниц и заглядывает поодиночке каждой в лицо, стараясь
узнать, которая из них ведьма; но до сих пор
не узнала.
О, вы
не знаете украинской ночи!
— Нет, хлопцы, нет,
не хочу! Что за разгулье такое! Как вам
не надоест повесничать? И без того уже прослыли мы бог
знает какими буянами. Ложитесь лучше спать! — Так говорил Левко разгульным товарищам своим, подговаривавшим его на новые проказы. — Прощайте, братцы! покойная вам ночь! — и быстрыми шагами шел от них по улице.
— Хотелось бы мне
знать, какая это шельма похваляется выдрать меня за чуб! — тихо проговорил Левко и протянул шею, стараясь
не проронить ни одного слова. Но незнакомец продолжал так тихо, что нельзя было ничего расслушать.
—
Знаю, — продолжал высокий человек, — Левко много наговорил тебе пустяков и вскружил твою голову (тут показалось парубку, что голос незнакомца
не совсем незнаком и как будто он когда-то его слышал). Но я дам себя
знать Левку! — продолжал все так же незнакомец. — Он думает, что я
не вижу всех его шашней. Попробует он, собачий сын, каковы у меня кулаки.
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен
не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумали проклятые немцы? Скоро, говорят, будут курить
не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. — Говоря эти слова, винокур в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем руки свои. — Как это паром — ей-богу,
не знаю!
— И
не думай, сват! Ты
не знаешь, верно, что случилось с покойною тещею моей?
— А что до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть
знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как
не от царя? Потом доберемся и до других хлопцев: я
не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я
не забыл, как чертовы дети отказались вымолотить мое жито; я
не забыл… Но провались они, мне нужно непременно
узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе.
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я
знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я
не знаю, о чем говорил ты сего вечера с Ганною? О! я
знаю все. Меня трудно провесть и
не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после
не прогневайся…
— Посмотри, посмотри! — быстро говорила она, — она здесь! она на берегу играет в хороводе между моими девушками и греется на месяце. Но она лукава и хитра. Она приняла на себя вид утопленницы; но я
знаю, но я слышу, что она здесь. Мне тяжело, мне душно от ней. Я
не могу чрез нее плавать легко и вольно, как рыба. Я тону и падаю на дно, как ключ. Отыщи ее, парубок!
— Чем наградить тебя, парубок? Я
знаю, тебе
не золото нужно: ты любишь Ганну; но суровый отец мешает тебе жениться на ней. Он теперь
не помешает; возьми, отдай ему эту записку…
— Стой, стой!
не нужно! — закричал голова, — я хоть и
не слышал, однако ж
знаю, что главного тут дела еще нет. Читай далее!
— Вот что! — сказал голова, разинувши рот. — Слышите ли вы, слышите ли: за все с головы спросят, и потому слушаться! беспрекословно слушаться!
не то, прошу извинить… А тебя, — продолжал он, оборотясь к Левку, — вследствие приказания комиссара, — хотя чудно мне, как это дошло до него, — я женю; только наперед попробуешь ты нагайки!
Знаешь — ту, что висит у меня на стене возле покута? Я поновлю ее завтра… Где ты взял эту записку?
Вискряк
не Вискряк, Мотузочка
не Мотузочка, Голопуцек
не Голупуцек…
знаю только, что как-то чудно начинается мудреное прозвище, — позвал к себе деда и сказал ему, что, вот, наряжает его сам гетьман гонцом с грамотою к царице.
Теперь только разглядел он, что возле огня сидели люди, и такие смазливые рожи, что в другое время бог
знает чего бы
не дал, лишь бы ускользнуть от этого знакомства.
«Уже, добродейство, будьте ласковы: как бы так, чтобы, примерно сказать, того… (дед живал в свете немало,
знал уже, как подпускать турусы, и при случае, пожалуй, и пред царем
не ударил бы лицом в грязь), чтобы, примерно сказать, и себя
не забыть, да и вас
не обидеть, — люлька-то у меня есть, да того, чем бы зажечь ее, черт-ма [
Не имеется.
Дед таки,
не мешает вам
знать,
не упускал при случае перехватить того-сего на зубы.
Уже, кажется, лучше моей старухи никто
не знает про эти дела.
Нет,
не люблю я этой
знати.
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет и моя сказка. И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я
знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет,
не хочу! Прощайте! Долго, а может быть, совсем,
не увидимся. Да что? ведь вам все равно, хоть бы и
не было совсем меня на свете. Пройдет год, другой — и из вас никто после
не вспомнит и
не пожалеет о старом пасичнике Рудом Паньке.
Если бы ты
знала, сколько возился около него: две ночи
не выходил из кузницы; зато ни у одной поповны
не будет такого сундука.
«
Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей
не свожу с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы
не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я
не дал, чтобы
узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью
не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете
не любил и
не будет никогда любить».
Путешественница отодвинула потихоньку заслонку, поглядеть,
не назвал ли сын ее Вакула в хату гостей, но, увидевши, что никого
не было, выключая только мешки, которые лежали посереди хаты, вылезла из печки, скинула теплый кожух, оправилась, и никто бы
не мог
узнать, что она за минуту назад ездила на метле.
Но опасения дьяка были другого рода: он боялся более того, чтобы
не узнала его половина, которая и без того страшною рукою своею сделала из его толстой косы самую узенькую.
— Ты, может быть,
не ожидала меня, а? правда,
не ожидала? может быть, я помешал?.. — продолжал Чуб, показав на лице своем веселую и значительную мину, которая заранее давала
знать, что неповоротливая голова его трудилась и готовилась отпустить какую-нибудь колкую и затейливую шутку.
Этот Пузатый Пацюк был точно когда-то запорожцем; но выгнали его или он сам убежал из Запорожья, этого никто
не знал.
Не прошло нескольких дней после прибытия его в село, как все уже
узнали, что он знахарь.