Прошло три дня. Сильно заскучал бродяга о своем культяпом друге (и ноги-то погреть некому и словечушка не с кем промолвить!) и решил наконец отыскивать приют, где Лиска живет, чтобы хоть одним глазком посмотреть, каково ей там (не убили ли ее на лайку, али бы што).
Рыжий офицер опять махнул платком. Из стволов вырвались одновременно двенадцать огненных язычков, затем клубов белого дыма, слившихся в сплошную массу, и белый саван на привязанном солдатике дрогнул, всколыхнулся раза три, а голова его в белом колпаке бессильно повисла на груди.
Измученный бессонными ночами, проведенными на улицах, скоро он заснул, вытянувшись во весь рост. Такой роскоши — вытянуться всем телом, в тепле — он давно не испытывал. Если он и спал раньше, то где-нибудь сидя в углу трактира или грязной харчевни, скорчившись в три погибели…
Луговский окинул взглядом помещение; оно все было занято рядом полок, выдвижных, сделанных из холста, натянутого на деревянные рамы, и вделанных, одна под другой, в деревянные стойки. На этих рамах сушился «товар». Перед каждыми тремя рамами стоял неглубокий ящик на ножках в вышину стола: в ящике лежали белые круглые большие овалы.
Было второе марта. Накануне роздали рабочим жалованье, и они, как и всегда, загуляли. После «получки» постоянно не работают два, а то и три дня. Получив жалованье, рабочие в тот же день отправляются в город закупать там себе белье, одежду, обувь и расходятся по трактирам и питейным, где пропивают все, попадают в часть и приводятся оттуда на другой день. Большая же часть уже и не покупает ничего, зная, что это бесполезно, а пропивает деньги, не выходя из казармы.
В этот день, вследствие холода, мало пошло народу на базар. Пили уже второй день дома. Дым коромыслом стоял: гармоники, пляска, песни, драка… целый ад… Внизу, в кухне, в шести местах играли в карты — в «три листа с подходцем».
— Эх, братцы, какого человека этот свинец съел: ведь три года тому назад он не человек — сила был: лошадь одной рукой садиться заставлял, по три свинки [Свинка — четыре пуда свинца.] в третий этаж носил!.. А все свинец копейкинский. Много он нашего брата заел, проклятый, да и еще заест!..
Через несколько времени стараниями субъекта чемодан был заложен за три рубля, и Колесов уже сидел в одном из трактиров на Грачевке, куда завел его субъект, показывавший различные московские трущобы.
В углу, за столом, сидели три человека, одетые — двое в пальто, сильно поношенные, а третий в серую поддевку. Один, одетый в коричневое пальто, был гигантского роста. Он пил водку чайным стаканом и говорил что-то своим собеседникам.
— Верно, сударь, настоящий барон… А теперь свидетельства на бедность — викторки — строчит… Как печати делает! — пояснил Иоська гостю… — И такцыя недорога. Сичас, ежели плакать — полтора рубля, вечность — три.
— Malheur [Несчастье! (франц.)]! Не везет… А? Каково… Нет, вы послушайте… Ставлю на шестерку куш — дана. На-пе — имею. Полкуша на-пе, очки вперед — пятерку — взял… Отгибаюсь — уменьшаю куш — бита. Иду тем же кушем, бита. Ставлю насмарку — бита… Три — и подряд! Вот не везет!..
— Шесть гривень хошь, — получай! — в десятый раз повторяли оба, и каждый раз барышник тыкал в лицо сапогами мастеровому, показывая, будто «подметки-то отопрели, оголтелый черт! Три рубли, пра, черт!»
— В Нижнем, с татарином играл. Прикинулся, подлец, неумелым. Деньжат у меня ни-ни. Думал — наверное выиграю, как и всегда, а тут вышло иначе. Три красных стало за мной, да за партии четыре с полтиной. Татарин положил кий: дошлите, говорит, деньги! Так и так, говорю, повремените: я, мол, такой-то. Назвал себя. А татарин-то себя назвал: а я, говорит, Садык… И руки у меня опустились…
Прошло еще три года после этого. Университет забылся, о продолжении ученья и помину нет — жить стало нечем, пришлось искать места. Эти поиски продолжались около года, во время которого предлагал дальний родственник, исправник, поступить в урядники, но молодой человек, претендовавший поступить в университет, отказался, за что, впрочем, от родителей получил нагоняй.
Станислав Францевич не жалел угощенья… Да и жалеть-то нельзя было: на вечерах этих он лицом показывал свой товар, трех дочерей: Клементину, Марию и Цецилию. Старшей было двадцать два года, младшей — восемнадцать лет. Веселились все, танцевали… Только в углу, как «мрачный демон, дух изгнанья», сидел Корпелкин, не отрывая глаз от Клементины, в которую был влюблен и уже считался женихом ее…
Старые товарищи раза три одевали его с ног до головы, но он возвращался в погребок, пропивал все и оставался, по местному выражению, «в сменке до седьмого колена», то есть в опорках и рваной рубахе… Раз ему дали занятие в конторе у инженера. Он проработал месяц, получил десять рублей. Его неудержимо влекло в погребок похвастаться перед товарищами по «клоповнику», что он на месте, хорошо одет и получает жалованье.
Удар часового колокола вывел его на момент из забытья… Бьют часы… Он считает: один… два… три… четыре… пять… Звуки все учащаются… Он считает двенадцать, тринадцать… четырнадцать… двадцать… Все чаще и чаще бьют удары колокола… Пожарный набат… Зарево перед ним… Вот он около пожара… Пылает трехэтажный дом… Пламя длинными языками вырывается из окон третьего этажа…
Наконец он открыл глаза. Перед ним стояли люди в шубах и солдатских шинелях. Один тер ему обеими руками уши, а двое других оттирали снегом руки, и еще кто-то держал перед лицом фонарь…
Наконец Неглинка из ключевой речки сделалась местом отброса всех нечистот столицы и уже заражала окружающий воздух. За то ее лишили этого воздуха и заключили в темницу. По руслу ее, на протяжении трех верст, от так называемой Самотеки до впадения в Москву-реку, настлали в два ряда деревянный пол, утвержденный на глубоко вбитых в дно сваях, и покрыли речку толстым каменным сводом.
Прошел уж и лед на Волге. Два-три легких пароходика пробежали вверх и вниз… На пристанях загудела рабочая сила… Луга и деревья зазеленели, и под яркими, приветливыми лучами животворного солнца даже сам вечно мрачный завод как-то повеселел, хотя грязный двор с грудами еще не успевшего стаять снега около забора и закоптевшими зданиями все-таки производил неприятное впечатление на свежего человека… Завсегдатаям же завода и эта осторожная весна была счастьем. Эти желтые, чахлые, суровые лица сияли порой…
Я вышел на площадь. Красными точками сквозь туман мерцали фонари двух-трех запоздавших торговок съестными припасами. В нескольких шагах от двери валялся в грязи человек, тот самый, которого «убрали» по мановению хозяйской руки с пола трактира… Тихо было на площади, только сквозь кой-где разбитые окна «Каторги» глухо слышался гомон, покрывавшийся то октавой Лаврова, оравшего «многую лету», то визгом пьяных «теток»:
В самый день свадьбы Герасим не изменил своего поведения ни в чем; только с реки он приехал без воды: он как-то на дороге разбил бочку; а на ночь в конюшне он так усердно чистил и тер свою лошадь, что та шаталась, как былинка на ветру, и переваливалась с ноги на ногу под его железными кулаками.
Он также думал, что погода Не унималась; что река Все прибывала; что едва ли С Невы мостов уже не сняли И что с Парашей будет он Дни на два, на три разлучен.
У всякого великого писателя свой слог: слога нельзя разделить на три рода — высокий, средний и низкий: слог делится на столько родов, сколько есть на свете великих, по крайней мере, сильнодаровитых писателей.