Неточные совпадения
На другом углу Певческого переулка, тогда выходившего на огромный, пересеченный оврагами, заросший пустырь, постоянный притон бродяг, прозванный «вольным местом»,
как крепость, обнесенная забором, стоял большой дом со службами генерал-майора Николая Петровича Хитрова, владельца пустопорожнего «вольного места» вплоть до нынешних Яузского и Покровского бульваров, тогда
еще носивших одно название: «бульвар Белого города».
Ольге Петровне
еще раз пришлось повидать своего пациента. Он караулил на остановке конки у Страстного и ожидал, когда ему передадут кошелек… Увидал он,
как протискивалась на площадку Ольга Петровна,
как ее ребята «затырили» и свистнули ее акушерскую сумочку,
как она хватилась и закричала отчаянным голосом…
Ночь была непроглядная. Нигде ни одного фонаря, так
как по думскому календарю в те ночи, когда должна светить луна, уличного освещения не полагалось, а эта ночь по календарю считалась лунной. А тут
еще вдобавок туман. Он клубился над кустами, висел на деревьях, казавшихся от этого серыми призраками.
Послушав венгерский хор в трактире «Крым» на Трубной площади, где встретил шулеров — постоянных посетителей скачек — и кой-кого из знакомых купцов, я пошел по грачевским притонам, не официальным, с красными фонарями, а по тем, которые ютятся в подвалах на темных, грязных дворах и в промозглых «фатерах» «Колосовки», или «Безымянки»,
как ее
еще иногда называли.
Тут полковница перебила его и, пересыпая речь безграмотными французскими фразами, начала рассказывать,
как ее выдали подростком
еще за старика, гарнизонного полковника,
как она с соседом-помещиком убежала за границу,
как тот ее в Париже бросил,
как впоследствии она вернулась домой, да вот тут в Безымянке и очутилась.
В старину Дмитровка носила
еще название Клубной улицы — на ней помещались три клуба: Английский клуб в доме Муравьева, там же Дворянский, потом переехавший в дом Благородного собрания; затем в дом Муравьева переехал Приказчичий клуб, а в дом Мятлева — Купеческий. Барские палаты были заняты купечеством, и барский тон сменился купеческим,
как и изысканный французский стол перешел на старинные русские кушанья.
Бывал на «вторничных» обедах
еще один чудак, Иван Савельев. Держал он себя гордо, несмотря на долгополый сюртук и сапоги бутылками. У него была булочная на Покровке, где все делалось по «военно-государственному»,
как он сам говорил. Себя он называл фельдмаршалом, сына своего, который заведовал другой булочной, именовал комендантом, калачников и булочников — гвардией, а хлебопеков — гарнизоном.
Была у Жукова
еще аллегорическая картина «После потопа», за которую совет профессоров присудил ему первую премию в пятьдесят рублей, но деньги выданы не были, так
как Жуков был вольнослушателем, а премии выдавались только штатным ученикам. Он тогда был в классе профессора Савицкого, и последний о нем отзывался так...
Еще в семи — и восьмидесятых годах он был таким же,
как и прежде, а то, пожалуй, и хуже, потому что за двадцать лет грязь
еще больше пропитала пол и стены, а газовые рожки за это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и потрескавшиеся, особенно в подземном ходе из общего огромного зала от входа с Цветного бульвара до выхода на Грачевку.
Считалось особым шиком, когда обеды готовил повар-француз Оливье,
еще тогда прославившийся изобретенным им «салатом Оливье», без которого обед не в обед и тайну которого не открывал.
Как ни старались гурманы, не выходило: то, да не то.
На стене, против буфета,
еще уцелела надпись М. П. Садовского. Здесь он завтракал, высмеивая прожигателей жизни, и наблюдал типы. Вместо белорубашечных половых подавали кушанья служащие в засаленных пиджаках и прибегали на зов, сверкая оборками брюк,
как кружевом. Публика косо поглядывала на посетителей, на которых кожаные куртки.
Он рассказывал,
как Пугачева при нем пытали, — это
еще мой отец помнил…
— Нет, вы видели подвальную, ее мы уже сломали, а под ней
еще была, самая страшная: в одном ее отделении картошка и дрова лежали, а другая половина была наглухо замурована… Мы и сами не знали, что там помещение есть. Пролом сделали, и наткнулись мы на дубовую, железом кованную дверь. Насилу сломали, а за дверью — скелет человеческий…
Как сорвали дверь —
как загремит,
как цепи звякнули… Кости похоронили. Полиция приходила, а пристав и цепи унес куда-то.
Как-то,
еще в крепостные времена, на Лубянской площади появился деревянный балаган с немудрящим зверинцем и огромным слоном, который и привлекал главным образом публику.
Автомобиль бешено удирал от пожарного обоза, запряженного отличными лошадьми. Пока не было телефонов, пожары усматривали с каланчи пожарные. Тогда не было
еще небоскребов, и вся Москва была видна с каланчи
как на ладони. На каланче, под шарами, ходил день и ночь часовой. Трудно приходилось этому «высокопоставленному» лицу в бурю-непогоду, особенно в мороз зимой, а летом
еще труднее: солнце печет, да и пожары летом чаще, чем зимой, — только гляди, не зевай! И ходит он кругом и «озирает окрестности».
Публика, метнувшаяся с дорожек парка,
еще не успела прийти в себя,
как видит: на золотом коне несется черный дьявол с пылающим факелом и за ним — длинные дроги с черными дьяволами в медных шлемах… Черные дьяволы
еще больше напугали народ… Грохот, пламя, дым…
Когда новое помещение для азартной игры освободило большой двухсветный зал, в него были перенесены из верхних столовых ужины в свободные от собраний вечера. Здесь ужинали группами, и каждая имела свой стол. Особым почетом пользовался длинный стол, накрытый на двадцать приборов. Стол этот назывался «пивным», так
как пиво было любимым напитком членов стола и на нем ставился бочонок с пивом. Кроме этого, стол имел
еще два названия: «профессорский» и «директорский».
Сейчас, перечитывая бессмертную комедию, я
еще раз утверждаюсь, что забаллотированный Чатский и есть Чацкий. Разве Фамусов, «Аглицкого клоба верный сын до гроба», — а там почти все были Фамусовы, — потерпел бы Чацкого в своей среде? А
как забаллотировать? Да пустить слух, что он… сумасшедший!..
Еще есть и теперь в живых люди, помнящие «Татьянин день» в «Эрмитаже», когда В. А. Гольцева после его речи так усиленно «качали», что сюртук его оказался разорванным пополам; когда после Гольцева так же энергично чествовали А. И. Чупрова и даже разбили ему очки, подбрасывая его к потолку, и
как, тотчас после Чупрова, на стол вскочил косматый студент в красной рубахе и порыжелой тужурке, покрыл шум голосов неимоверным басом, сильно ударяя на «о», по-семинарски...
Не замолк
еще стук ножа о тарелку, которым оратор требовал внимания,
как по зале раздалось рыканье льва: это откашлялся протодьякон, пробуя голос.
Громовые октавы
еще переливались бархатным гулом под потолком,
как вдруг занавес ложи открылся и из нее, до солнечного блеска освещенной внутри, грянула разудалая песня...
— Вот я
еще в силах работать, а
как отдам все силы Москве — так уеду к себе на родину.
Когда
еще не было железных дорог, ребятишек привозили в Москву с попутчиками, на лошадях. Какой-нибудь родственник, живущий в Москве, также с попутчиком приезжал на побывку в деревню, одетый в чуйку, картуз с лаковым козырьком, сапоги с калошами, и на жилете — часы с шейной цепочкой.
Еще задолго до того,
как Гонецкий переделал Сандуновские бани в банный дворец, А. П. Чехов любил бывать в старых Сандуновских банях, уютных, без роскоши и ненужной блестящей мишуры.
Тогда бани держал Бирюков, банный король,
как его звали в Москве. Он в Москву пришел в лапотках, мальчиком,
еще при Ламакиных, в бани, проработал десять лет, понастроил ряд бань, держал и Сандуновские…
— Первое — это надо Сандуновские бани сделать такими,
каких Москва
еще не видела и не увидит. Вместо развалюхи построим дворец для бань, сделаем все по последнему слову науки, и чем больше вложим денег, тем больше будем получать доходов, а Хлудовых сведем на нет. О наших банях заговорит печать, и ты — знаменитость!
Для своих лет Григоровский был
еще очень бодр и не любил, когда его попрекали старостью. Как-то в ресторане «Ливорно» Иван Алексеевич рассказывал своим приятелям...
— Ваня!
Как ты врешь! Когда ты мог с молоденькими славно время проводить, тогда телеграфов
еще не было.
Сейчас
еще жив сапожник Петр Иванович, который хорошо помнит этого,
как я уже рассказывал, действительно существовавшего углицкого крестьянина Петра Кирилыча, так
как ему сапоги шил. Петр Иванович каждое утро пьет чай в «Обжорке», где собираются старинные половые.
Приехал он
еще в молодости в деревню на побывку к жене, привез гостинцев. Жена жила в хате одна и кормила небольшого поросенка. На несчастье, когда муж постучался, у жены в гостях был любовник. Испугалась, спрятала она под печку любовника, впустила мужа и не знает,
как быть. Тогда она отворила дверь, выгнала поросенка в сени, из сеней на улицу да и закричала мужу...
У «Арсентьича» было сытно и «омашнисто». Так же,
как в знаменитом Егоровском трактире, с той только разницей, что здесь разрешалось курить. В Черкасском переулке в восьмидесятых годах был
еще трактир, кажется Пономарева, в доме Карташева. И домика этого давно нет. Туда ходила порядочная публика.
Были
еще рестораны загородные, из них лучшие — «Яр» и «Стрельна», летнее отделение которой называлось «Мавритания». «Стрельна», созданная И. Ф. Натрускиным, представляла собой одну из достопримечательностей тогдашней Москвы — она имела огромный зимний сад. Столетние тропические деревья, гроты, скалы, фонтаны, беседки и —
как полагается — кругом кабинеты, где всевозможные хоры.
Я объяснил, что это конец Тверской, что ворота сто лет назад были поставлены в память войны двенадцатого года, но что по Садовой были когда-то
еще деревянные Триумфальные ворота, но что они уже полтораста лет
как сломаны, а название местности сохранилось.
Вспоминал Разоренов,
как Ямская слобода стала городом, потом,
как заставу отменили и
как дорогой,
еще до самой воли, сквозь эти ворота возили возы березовых розог для порки крепостных — и не одних крепостных, а всего «подлого сословия люда». Пороли до отмены крепостного права и телесного наказания, а затем и розги перестали возить. Порки производили каждую субботу, кроме Страстной и Масленой.
Эти аллеи-тротуары под куполом зеленых деревьев — красота и роскошь,
какой я
еще не видал в Москве.