Неточные совпадения
Забирают обходом мелкоту, беспаспортных, нищих и административно высланных. На другой же день их рассортируют: беспаспортных и административных через пересыльную тюрьму отправят в места приписки, в ближайшие уезды, а они через неделю опять в Москве. Придут этапом в какой-нибудь Зарайск, отметятся в полиции и в
ту же ночь обратно. Нищие и барышники все окажутся москвичами или из подгородных слобод, и на другой день они опять на Хитровке, за своим обычным делом впредь
до нового обхода.
Были нищие, собиравшие по лавкам, трактирам и торговым рядам. Их «служба» — с десяти утра
до пяти вечера. Эта группа и другая, называемая «с ручкой», рыскающая по церквам, — самые многочисленные. В последней — бабы с грудными детьми, взятыми напрокат, а
то и просто с поленом, обернутым в тряпку, которое они нежно баюкают, прося на бедного сиротку. Тут же настоящие и поддельные слепцы и убогие.
«Далеко Арапке
до тряпки» (в
то время в Петербурге был обер-полицмейстером Трепов, а в Москве — Арапов).
В
те времена палаток букинистов было
до тридцати.
Пускай потом картина Рафаэля окажется доморощенной мазней, а колье — бутылочного стекла, покупатель все равно идет опять на Сухаревку в
тех же мечтах и
до самой смерти будет искать «на грош пятаков».
Кроме «законных» сточных труб, проведенных с улиц для дождевых и хозяйственных вод, большинство богатых домовладельцев провело в Неглинку тайные подземные стоки для спуска нечистот, вместо
того чтобы вывозить их в бочках, как это было повсеместно в Москве
до устройства канализации.
В
тот день, когда произошла история с дыркой, он подошел ко мне на ипподроме за советом: записывать ли ему свою лошадь на следующий приз, имеет ли она шансы? На подъезде, после окончания бегов, мы случайно еще раз встретились, и он предложил по случаю дождя довезти меня в своем экипаже
до дому. Я отказывался, говоря, что еду на Самотеку, а это ему не по пути, но он уговорил меня и, отпустив кучера, лихо домчал в своем шарабане
до Самотеки, где я зашел к моему старому другу художнику Павлику Яковлеву.
Около входов стоят женщины, показывают «живые картины» и зазывают случайно забредших пьяных, обещая за пятак предоставить все радости жизни вплоть
до папироски за
ту же цену…
— Вдрызг! А ведь только последнюю бы дали — и я крез! Талию изучил — и вдруг бита!.. Одолжите еще…
до первой встречи…
Тот же куш…
Он ушел, встретил на улице знакомого кучера из
той деревни, где был волостным писарем
до поступления в училище.
Еще в семи — и восьмидесятых годах он был таким же, как и прежде, а
то, пожалуй, и хуже, потому что за двадцать лет грязь еще больше пропитала пол и стены, а газовые рожки за это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и потрескавшиеся, особенно в подземном ходе из общего огромного зала от входа с Цветного бульвара
до выхода на Грачевку.
Так было
до начала девяностых годов. Тогда еще столбовое барство чуралось выскочек из чиновного и купеческого мира.
Те пировали в отдельных кабинетах.
В прежние годы Охотный ряд был застроен с одной стороны старинными домами, а с другой — длинным одноэтажным зданием под одной крышей, несмотря на
то, что оно принадлежало десяткам владельцев. Из всех этих зданий только два дома были жилыми: дом, где гостиница «Континенталь», да стоящий рядом с ним трактир Егорова, знаменитый своими блинами. Остальное все лавки, вплоть
до Тверской.
То же самое произошло и с домом Троекурова. Род Троекуровых вымер в первой половине XVIII века, и дом перешел к дворянам Соковниным, потом к Салтыковым, затем к Юрьевым, и, наконец, в 1817 году был куплен «Московским мещанским обществом», которое поступило с ним чисто по-мещански: сдало его под гостиницу «Лондон», которая вскоре превратилась в грязнейший извозчичий трактир,
до самой революции служивший притоном шулеров, налетчиков, барышников и всякого уголовного люда.
А
до него Лубянская площадь заменяла собой и извозчичий двор: между домом Мосолова и фонтаном — биржа извозчичьих карет, между фонтаном и домом Шилова — биржа ломовых, а вдоль всего тротуара от Мясницкой
до Большой Лубянки — сплошная вереница легковых извозчиков, толкущихся около лошадей. В
те времена не требовалось, чтобы извозчики обязательно сидели на козлах. Лошади стоят с надетыми торбами, разнузданные, и кормятся.
Выстроил его в 1782 году, по проекту знаменитого архитектора Казакова, граф Чернышев, московский генерал-губернатор, и с
той поры дом этот вплоть
до революции был бессменно генерал-губернаторским домом.
Теперь пожарное дело в Москве доведено
до совершенства, люди воспитанны, выдержанны, снабжены всем необходимым. Дисциплина образцовая — и
та же былая удаль и смелость, но сознательная, вооруженная технической подготовкой, гимнастикой, наукой… Быстрота выездов на пожар теперь измеряется секундами. В чистой казарме, во втором этаже, дежурная часть — одетая и вполне готовая. В полу казармы широкое отверстие, откуда видны толстые, гладко отполированные столбы.
Страшен был в
те времена,
до 1870 года, вид Владимирки!
Штрафы были такие: в 2 часа ночи — 30 копеек, в 2 часа 30 минут — 90 копеек,
то есть удвоенная сумма плюс основная, в 3 часа — 2 рубля 10 копеек, в 3 часа 30 минут — 4 рубля 50 копеек, в 4 часа — 9 рублей 30 копеек, в 5 часов — 18 рублей 60 копеек, а затем Кружок в 6 часов утра закрывался, и игроки должны были оставлять помещение, но нередко игра продолжалась и днем, и снова
до вечера…
А на
том месте, где сейчас висят цепи Пугачева, которыми он был прикован к стене тюрьмы, тогда висела «черная доска», на которую записывали исключенных за неуплаченные долги членов клуба, которым вход воспрещался впредь
до уплаты долгов. Комната эта звалась «лифостротон». [Судилище.]
И является вопрос: за что могли не избрать в члены клуба кандидата,
то есть лицо, уже бывавшее в клубе около года
до баллотировки? Вернее всего, что за не подходящие к
тому времени взгляды, которые высказывались Чатским в «говорильне».
Продолжением этого сада
до Путинковского проезда была в
те времена грязная Сенная площадь, на которую выходил ряд домов от Екатерининской больницы
до Малой Дмитровки, а на другом ее конце, рядом со Страстным монастырем, был большой дом С. П. Нарышкиной. В шестидесятых годах Нарышкина купила Сенную площадь, рассадила на ней сад и подарила его городу, который и назвал это место Нарышкинским сквером.
При Купеческом клубе был тенистый сад, где члены клуба летом обедали, ужинали и на широкой террасе встречали солнечный восход, играя в карты или чокаясь шампанским. Сад выходил в Козицкий переулок, который прежде назывался Успенским, но с
тех пор, как статс-секретарь Екатерины II Козицкий выстроил на Тверской дворец для своей красавицы жены, сибирячки-золотопромышленницы Е. И. Козицкой, переулок стал носить ее имя и
до сих пор так называется.
На другой день и далее, многие годы,
до самой революции, магазин был полон покупателей, а тротуары — безденежных, а
то и совсем голодных любопытных, заглядывавших в окна.
Почти полвека стояла зрячая Фемида, а может быть, и
до сего времени уцелела как памятник старины в
том же виде. Никто не обращал внимания на нее, а когда один газетный репортер написал об этом заметку в либеральную газету «Русские ведомости»,
то она напечатана не была.
Храм Бахуса существовал
до Октябрьской революции. И теперь это
тот же украшенный лепными работами двусветный зал, только у подъезда не вызывает швейцар кучеров, а магазин всегда полон народа, покупающего необходимые для питания продукты.
В ученье мальчики были
до семнадцати-восемнадцати лет. К этому времени они постигали банный обиход, умели обращаться с посетителями, стричь им ногти и аккуратно срезывать мозоли. После приобретения этих знаний такой «образованный» отрок просил хозяина о переводе его в «молодцы» на открывшуюся вакансию, чтобы ехать в деревню жениться, а
то «мальчику» жениться было неудобно: засмеют в деревне.
Он аккуратно приходил ежедневно купаться в бассейне раньше всех; выкупавшись, вынимал из кармана маленького «жулика», вышибал пробку и, вытянув половинку, а
то и
до дна, закусывал изюминкой.
Действительно, на войне не
до бань, а
той компании, с которой я мотался верхом по диким аулам, в город и носа показывать нельзя было. В Баку было не
до бань, а Тифлис мы проехали мимо.
Извозчик в трактире и питается и согревается. Другого отдыха, другой еды у него нет. Жизнь всухомятку. Чай да требуха с огурцами. Изредка стакан водки, но никогда — пьянства. Раза два в день, а в мороз и три, питается и погреется зимой или высушит на себе мокрое платье осенью, и все это удовольствие стоит ему шестнадцать копеек: пять копеек чай, на гривенник снеди
до отвала, а копейку дворнику за
то, что лошадь напоит да у колоды приглядит.
Каждая из этих фирм ежегодно издавала по десяти и более «званий»,
то есть наименований книг, — от листовки
до книжки в шесть и более листов, в раскрашенной обложке, со страшным заглавием и ценою от полутора рублей за сотню штук.
На Руси в
те времена полагался «правеж и выдача должника истцу головою
до искупа».
Наем рабочих велся на срок от Петрова
до Покрова,
то есть от 29 июня
до 1 октября.
То же пьянство и здесь,
та же ночевка в подвале, куда запирали иногда связанного за буйство. А на другой день — работа
до десяти вечера.
Мечта каждого «фалатора» — дослужиться
до кучера. Под дождем, в зимний холод и вьюгу с завистью смотрели
то на дремлющих под крышей вагона кучеров,
то вкусно нюхающих табак, чтобы не уснуть совсем: вагон качает, лошади трух-трух, улицы пусты, задавить некого…
Вот о кучерской жизни и мечтали «фалаторы», но редко кому удавалось достигнуть этого счастья. Многие получали увечье — их правление дороги отсылало в деревню без всякой пенсии. Если доходило
до суда,
то суд решал: «По собственной неосторожности». Многие простужались и умирали в больницах.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли
до сих пор, //
То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Но, шумом бала утомленный, // И утро в полночь обратя, // Спокойно спит в тени блаженной // Забав и роскоши дитя. // Проснется зá полдень, и снова //
До утра жизнь его готова, // Однообразна и пестра, // И завтра
то же, что вчера. // Но был ли счастлив мой Евгений, // Свободный, в цвете лучших лет, // Среди блистательных побед, // Среди вседневных наслаждений? // Вотще ли был он средь пиров // Неосторожен и здоров?
Но
те, которым в дружной встрече // Я строфы первые читал… // Иных уж нет, а
те далече, // Как Сади некогда сказал. // Без них Онегин дорисован. // А
та, с которой образован // Татьяны милый идеал… // О много, много рок отъял! // Блажен, кто праздник жизни рано // Оставил, не допив
до дна // Бокала полного вина, // Кто не дочел ее романа // И вдруг умел расстаться с ним, // Как я с Онегиным моим.
В свою деревню в
ту же пору // Помещик новый прискакал // И столь же строгому разбору // В соседстве повод подавал. // По имени Владимир Ленской, // С душою прямо геттингенской, // Красавец, в полном цвете лет, // Поклонник Канта и поэт. // Он из Германии туманной // Привез учености плоды: // Вольнолюбивые мечты, // Дух пылкий и довольно странный, // Всегда восторженную речь // И кудри черные
до плеч.
Ей рано нравились романы; // Они ей заменяли всё; // Она влюблялася в обманы // И Ричардсона и Руссо. // Отец ее был добрый малый, // В прошедшем веке запоздалый; // Но в книгах не видал вреда; // Он, не читая никогда, // Их почитал пустой игрушкой // И не заботился о
том, // Какой у дочки тайный
том // Дремал
до утра под подушкой. // Жена ж его была сама // От Ричардсона без ума.