Неточные совпадения
Редакция «Будильника» четверостишие даже и
в набор не сдала. М.Н. Катков был священной особой для московского цензурного комитета, потому
что все цензоры были воспитанниками Каткова и сотрудничали
в «Московских ведомостях»,
чем были сильны и неприкосновенны. Их, как древних жрецов, писатели и журналисты редко лицезрели.
Эта сцена мне памятна потому,
что в тот вечер я воочию увидал первого сотрудника «Московских ведомостей» и первого живого цензора.
Первые беспорядки, прогремевшие
в Москве, были вызваны новым уставом, уничтожившим профессорскую автономию и удвоившим плату за слушание лекций,
что оттесняло бедноту от слушания лекций, а тут, вслед за уставом, грянул циркуляр о введении обязательной для каждого студента новой формы: мундиры со шпагой, сюртуки, тужурки и пальто со светлыми гербовыми пуговицами и синими выпушками — бедноте не по карману!
В газетах на другой день появились казенные заметки,
что студенты пошумели на Страстном бульваре и полтораста из них было забрано и отведено
в Бутырки.
Разные люди перебывали за полувековую жизнь газеты, но газета осталась
в руках той группы молодых ученых, которые случайно одновременно были за границей,
в 1873 году, и собрались на съезд
в Гейдельберг для обсуждения вопроса —
что нужно делать?
Составилась работоспособная редакция, а средств для издания было мало. Откликнулся на поддержку идейной газеты крупный железнодорожник
В.К. фон Мекк и дал необходимую крупную сумму. Успех издания рос. Начали приглашаться лучшие силы русской литературы, и 80-е годы можно считать самым блестящим временем газеты, с каждым днем все больше и больше завоевывавшей успех. Действительно, газета составлялась великолепно и оживилась свежестью информации, на
что прежде мало обращалось внимания.
Рядом с А.П. Лукиным писал судебный отчет Н.
В. Юнгфер, с которым я не раз уже встречался
в зале суда на крупных процессах. Около него писал хроникер, дававший важнейшие известия по Москве и место которого занял я: редакция никак не могла ему простить,
что он доставил подробное описание освящения храма Спасителя ровно за год раньше его освящения, которое было напечатано и возбудило насмешки над газетой. Прямо против двери на темном фоне дорогих гладких обоев висел единственный большой портрет Н.С. Скворцова.
Ни одна газета не вынесла столько кар и преследований со стороны цензуры, сколько вынесли «Русские ведомости». Они начались с 1870 года воспрещением розничной продажи,
что повторилось
в 1871 и 1873 годах, за
что — указаний не было: просто взяли и закрыли розничную продажу.
В 1873 году 4 декабря предостережение «Русские ведомости» получили за то,
что они «заключают
в себе крайне,
в циничной форме, враждебное сопоставление различных классов населения и,
в частности, оскорбительное отношение к дворянскому сословию». И ежегодно шли кары, иногда по нескольку раз
в год.
В 1905 году было приостановлено издание с 22 декабря по 1 января 1906 года за то,
что «редакция газеты „Русские ведомости“ во время мятежного движения, еще не кончившегося
в Москве и
в других городах, явно поддерживала его, собирала открыто значительные пожертвования
в пользу разных забастовочных комитетов, политических ссыльных, борцов за свободу и пр.».
Он, чтобы выслужиться перед начальством, поставил себе
в обязанность прославлять Долгорукова, для
чего просто податливым газетам он приказывал писать,
что ему надо было, а
в «Русских ведомостях» состоял даже корреспондентом, стараясь заслужить милость этого единственного непокорного издания.
Во всех газетах совершенно одинаково, а
в «Русских ведомостях» оказалась напечатанной лишняя строка: «о
чем, по приказанию его сиятельства, честь имею вам сообщить.
Шикарно, но не было той интимности особняка,
что была
в Юшковом переулке.
Он только
что поступил
в редакцию.
Я мог бегать неутомимо, а быстро ездил только на пожарном обозе,
что было мне разрешено брандмайором, полковником С.А. Потехиным, карточку которого с надписью берегу до сего времени: «Корреспонденту
В.А. Гиляровскому разрешаю ездить на пожарном обозе». Кроме меня, этим же правом
в Москве пользовался еще один человек — это корреспондент «Московского листка», поступивший после меня, А.А. Брайковский, специальность которого была только отчеты о пожарах.
«Русские ведомости», приглашая меня, имели
в виду оживить московский отдел,
что мне удалось сделать, и я успешно конкурировал с «Московским листком», не пропуская крупных событий.
Каково же было удивление, когда на другой день утром жена, вынимая газеты из ящика у двери, нашла
в нем часы с цепочкой, завернутые
в бумагу! При часах грамотно написанная записка: «Стырено по ошибке, не знали,
что ваши, получите с извинением». А сверху написано: «
В.А. Гиляровскому». Тем и кончилось. Может быть, я и встречался где-нибудь с автором этого дела и письма, но никто не намекнул о происшедшем.
Когда же Болдоха, очухавшись, вернулся на Хитров к съемщику ночлежки — капиталисту и организатору крупных разбоев «Золотому», — тот сказал,
что ничего знать не знает,
что все
в поезде были пьяны и не видали, как и куда Болдоха скрылся.
Я ушел домой, а через два дня мне сообщили,
что сыщик Федот Рудников, ездивший
в Гуслицы, привез шкаф, и последний находится взломанный
в сыскном отделении.
Только мы, очень немногие, далеко даже не все постоянные сотрудники, знали,
что работали
в газете и П.Л. Лавров, и Н.Г. Чернышевский, поместивший
в 1885 году свой первый фельетон за подписью «Андреев», и другие революционные демократы.
Какое счастье было для молодого журналиста, кроме ежедневных заметок без подписи, видеть свою подпись, иногда полной фамилией, иногда «
В. Г-ский», под фельетонами полосы на две, на три, рядом с корифеями! И какая радость была,
что эти корифеи обращали внимание на мои напечатанные
в газете фельетоны и хорошо отзывались о них, как, например, М.Е. Салтыков-Щедрин о моем первом рассказе «Человек и собака».
Никогда не забыть мне беседы
в редакции «Русских ведомостей»,
в кабинете
В.М. Соболевского, за чаем, где Н.К. Михайловский и А.И. Чупров говорили,
что в России еще не народился пролетариат, а
в ответ на это Успенский привел
в пример моих только
что напечатанных «Обреченных», попросил принести номер газеты и заставил меня прочитать вслух.
В Буломе матросам встретился ссыльный Кузьма Ермилов — человек довольно образованный, объяснившийся с матросами по-немецки, и передал им,
что месяц назад здесь прошел Мельвиль с экипажем и отправился
в Якутск.
Из Нью-Йорка было получено приказание привезти тела де Лонга и его товарищей
в Америку,
что и было сделано лейтенантами Гарбером и Шютце. Ими же был привезен и дневник де Лонга, который вел он до самой своей смерти
в пустынной тундре.
—
В игорном доме. Он сказал,
что он уфимский городской голова. Как бы неловко…
Почему они холеру звали чумой — так я и не спросил. Да вообще разговаривать было некогда, да и не к
чему — помочь нельзя, ближайший хутор верстах
в десяти, как сказал калмык.
Я привожу здесь маленький кусочек из этой поездки, но самое описание холерных ужасов интересно было
в то время для газетной статьи, а теперь интереснее припомнить кое-что из подробностей тех дней, припомнить то,
что уж более никогда не повторится, — и людей таких нет, и быт совсем другой стал.
Едва я доел последнее яйцо, вырабатывая
в голове, с
чего и как начать мои исследования, как ко мне подошел сотник первого казачьего полка, спортсмен, мой старый знакомый и сотрудник «Журнала спорта».
— Да вот так же, вам всегда везет, и сейчас тоже! Вчера приехал ко мне мой бывший денщик, калмык, только
что из полка отпущенный на льготу! Прямо с поезда, проездом
в свой улус, прежде ко мне повидаться, к своему командиру… Я еду на поезд — а он навстречу на своем коне… Триста монет ему давали
в Москве — не отдал! Ну, я велел ему дожидаться, — а вышло кстати… Вот он вас проводит, а потом и мою лошадь приведет… Ну, как, довольны? — и хлопнул меня по плечу.
Вот я о
чем жалел, когда выехал на холеру, — забыл у них свой кодак, засунув его
в книги, и получил его почтой
в Москву вместе с чудным окороком и гусиными копчеными полотками.
Вспомнил я,
что и старые бурлаки во время холеры
в Рыбинске носили на шее и
в лаптях, под онучами, медные старинные пятаки.
Я ничего не сказал калмыку, а только заявил,
что завтра поедем прямо
в Новочеркасск, а
в Старочеркасск заезжать не будем, хотя там висят на паперти собора цепи Стеньки Разина, которые я давно мечтал посмотреть.
Через час мы были
в Новочеркасске, у подъезда «Европейской гостиницы», где я приказал приготовить номер, а сам прямо с коня отправился
в ближайший магазин, купил пиджачную пару, морскую накидку, фуражку и белье. Калмык с лошадьми ждал меня на улице и на все вопросы любопытных не отвечал ни слова, притворяясь,
что не понимает. Вымуштрованный денщик был — и с понятием!
До сего времени не знаю, был ли это со мной приступ холеры (заразиться можно было сто раз) или
что другое, но этим дело не кончилось, а вышло нечто смешное и громкое,
что заставило упомянуть мою фамилию во многих концах мира, по крайней мере
в тех, где получалась английская газета, выходившая
в миллионах экземпляров.
Я отправился
в канцелярию, и только вышел, встречаю знакомого генерала А.Д. Мартынова, начальника штаба,
в те дни замещавшего наказного атамана, бывшего
в отпуску. Я ему сказал,
что иду
в канцелярию за справками.
Дня через три вдруг я вижу
в этой газете заметку «Средство от холеры» — по цензурным условиям ни о Донской области, ни о корреспонденте «Русских ведомостей» не упоминалось, а было напечатано,
что «редактор журнала „Спорт“
В.А. Гиляровский заболел холерой и вылечился калмыцким средством: на лошади сделал десять верст галопа по скаковому кругу — и болезнь как рукой сняло».
Она рассказала,
что ее отец, известный на Дону педагог, теперь уже живущий на пенсии, еще будучи студентом и учителем
в станице, много работал по собиранию материала о Стеньке Разине, и если я позволю ей переписать это стихотворение для ее отца, то доставлю ему нескончаемое удовольствие.
Сидя третий день
в номере «Европейской гостиницы», я уже кончал описание поездки, но вспомнил о цепях Стеньки Разина, и тут же пришло на память,
что где-то
в станице под Новочеркасском живет известный педагог, знающий много о Разине,
что зовут его Иван Иванович, а фамилию его и название станицы забыл.
На несчастье Ивана Ивановича,
в реальном училище учились два племянника Святополка, франтики и лентяи. Иван Иванович два года подряд оставлял их
в одном и том же классе, несмотря на то,
что директор, по поручению Святополка, просил Ивана Ивановича поставить им на выпускном экзамене удовлетворительный балл...
Все возмутились, но сделать ничего нельзя было. Отозвались тем,
что начали ему наперебой давать частные уроки, — и этим он существовал, пока силы были. Но пришла старость, метаться по урокам сил нет, семьища — все мал мала меньше…
В нужде живет старик
в своем домишке
в станице Персияновка.
Потом, на закате, на скамейке
в саду он жалел,
что пропали все песни и сказы о Разине, которые он собрал.
— Особенно жаль одну былину,
в Пятиизбянской станице я ее записал: о голове Стеньки, которая
в полночь с Москвой-рекой разговаривает о том,
что опять Разин явится на земле и опять поведет народ.
— Да вот еще Фролка. У вас его казнили вместе с атаманом. Это неправда. Его отвели
в тюрьму и несколько лет пытали и допрашивали, где Степан клады зарыл. Возили его сыщики и по Волге, и к нам на Дон привозили. Старики
в Кагальнике мне даже места указывали, где Фролка указывал. Места эти разрывали, но нашли ли
что, никто не знает, тайно все делалось. Старики это слыхали от своих дедов очевидцев.
— Да, не хотел пока идти против всех. Ведь и
в песнях о Разине везде поют,
что
Он так много рассказал мне,
что во втором издании «Забытой тетради»,
в 1896 году, я сделал ряд изменений
в поэме и написал...
—
Что новенького, Владимир Алексеевич? — И смотрят
в глаза.
В свободное между заметками время, за чаем,
в присутствии корректоров, метранпажа и сотрудников я сказал,
что приготовил для издания книгу своих рассказов и завтра несу ее
в набор.
С покупкой дома и уплатой старых долгов дивиденда первое время не было, и только на 1890 год он появился
в изрядной сумме, и было объявлено,
что служащие получат свою долю. И действительно, все получили, но очень мало.
А швейцар Леонтий, бывший солдат, читавший ежедневно газету с передовой до объявлений, так
в наборной ругался,
что теперь я повторить не могу, кроме только одной памятной фразы...
Все,
чем я так недавно восторгался, особенно
в той, первой, редакции,
в Юшковом переулке, и здесь,
в первые годы, теперь подверглось моему критическому разбору.