Неточные совпадения
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не
было, только виднелась громадная яма в снегу, из которой
шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем
было, как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя!
Я зачитался этим романом. Неведомый Никитушка Ломов, Рахметов, который
пошел в бурлаки и спал на гвоздях, чтобы закалить себя, стал моей мечтой, моим вторым героем. Первым же героем все-таки
был матрос Китаев.
— Да мы, Порфирий Леонидович, не покажем их… — Но как раз в эту минуту влетел инспектор, удивившийся, что после звонка перемены класс не выходит, — и
пошла катавасия! К утру мышей не
было.
Это
был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участились холерные случаи, которые главным образом проявлялись среди прибрежного рабочего народа, среди зимогоров-грузчиков. Холера помогла мне выполнить заветное желание попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в те самые, о которых Некрасов сказал: «То бурлаки
идут бичевой…»
Когда
был попутный ветер — ставили парус и
шли легко и скоро, торопком, чтобы не засаривать в воду бичеву.
Особый народ
были старые бурлаки.
Шли они на Волгу — вольной жизнью пожить. Сегодняшним днем жили,
будет день,
будет хлеб!
Конечно, пока в лямке, под хозяином
идешь, послухмян
будь…
— Помалкивай. Быдто слова не слышал. Сболтнешь раньше,
пойдет блекотанье, ничего не выйдет, а то и беду наживешь… Станицу собирать надо сразу, чтобы не остыли… Наметим, стало
быть, кого надо, припасем лодку — да сразу и ухнем…
Понадевали сумки лямошники, все больше мужички костромские
были, — «узкая порка», и
пошли на пароходную пристань, к домам пробираться, а я, Костыга, Федя и косной прямо в трактир, где крючники собирались.
Выпьет у одних,
идет к другой артели за угощеньем, и так весь берег обойдет, а потом исчезает вдребезги пьяный.
Как-то после обеда артель
пошла отдыхать, я надел козловые с красными отворотами и медными подковками сапоги, новую шапку и жилетку праздничную и
пошел в город, в баню, где я аккуратно мылся, в номере, холодной водой каждое воскресенье, потому что около пристаней Волги противно да и опасно
было по случаю холеры купаться.
Пошли. Отец заставил меня снять кобылку. Я запрятал ее под диван и вышел в одной рубахе. В магазине готового платья купил поддевку, но отцу я заплатить не позволил — у меня
было около ста рублей денег. Закусив, мы поехали на пароход «Велизарий», который уже дал первый свисток. За полчаса перед тем ушел «Самолет».
— Так искони веки вечинские пуделя
пели! Уж очен-но подручно: белый — рванешь, черный — устроишься… И
пойдешь, и
пойдешь, и все под ногу.
Но писать правду
было очень рискованно, о себе писать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики — «Обреченные», рассказ из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и
послал отцу с наказом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский — его «блудный сын», и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я взял у него этот очерк и целиком напечатал его в «Русских ведомостях» в 1885 году.
И до того ли
было! Взять хоть полк. Ведь это
был 1871 год, а в полку не то что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что
идет франко-прусская война, что в Париже коммуна… Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве как в трактир, да и то редко, никуда не ходили, нигде не бывали, никого не видали, а в трактирах в те времена ни одной газеты не получалось — да и читать их все равно никто бы не стал…
На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла, в чем дело. Велиткин пришел с ученья туча тучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не ходил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех — такие
были старые солдатские традиции.
Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей
Шлема Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли как товарища.
Выстроил Вольский роту, прочитал ей подходящее нравоучение о равенстве всех носящих солдатский мундир, и слово «жид» забылось, а Финкельштейна, так как фамилию
было трудно выговаривать, все солдаты звали ласково:
Шлема.
Увел. Розанов
пошел, пошатываясь. Мы сидим,
выпиваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице. Как безумный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам...
За словесностью
шло фехтование на штыках, после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования
был прислан из учебного батальона унтер-офицер Ермилов, великий мастер своего дела.
Двое конвойных с ружьями ввели в середину каре Орлова. Он
шел, потупившись. Его широкое, сухое, загорелое лицо, слегка тронутое оспой,
было бледно. Несколько минут чтения приговора нам казались бесконечными. И майор, и офицеры старались не глядеть ни на Орлова, ни на нас. Только ротный капитан Ярилов, дослужившийся из кантонистов и помнивший еще «сквозь строй» и шпицрутены на своей спине, хладнокровно, без суеты, распоряжался приготовлениями.
— Ну, оставь, Орлов… Ведь ничего… Все забыто, прошло… Больше не
будешь?.. Ступай в канцелярию, ступай! Макаров, дай ему водки, что ли… Ну,
пойдем,
пойдем…
Дисциплина
была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни
были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего
Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.
Когда мы подходили к училищу, чтобы явиться к сроку, к 9 часам, я, решив, что еще
есть свободные полчаса, свернул налево и
пошел в сад.
— Знаете что, — сказал он мне, — хоть и жаль вас, но я, собственно, очень рад, что вы вернулись, — вы у меня
будете только что прибывших новобранцев обучать, а на будущий год мы вас
пошлем в Казанское училище, и вы прямо поступите в последний класс, — я вас подготовлю.
Пообедав с юнкерами, я ходил по городу, забегал в бильярдную Лондрона и соседнего трактира «Русский пир», где по вечерам
шла оживленная игра на бильярде в так называемую «фортунку», впоследствии запрещенную. Фортунка состояла из 25 клеточек в ящике, который становился на бильярд, и игравший маленьким костяным шариком должен
был попасть в «старшую» клетку. Играло всегда не менее десяти человек, и ставки
были разные, от пятака до полтинника, иногда до рубля.
Опять на холоду, опять без квартиры, опять
иду к моим пьяницам-портным… До слез жаль теплого, светлого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых мальчиков… То-то обо мне разговору
будет! [С лишком через двадцать лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне после моего исчезновения в прогимназии.]
И
пошел я мимо овинов к лесу,
пошел просекой, утопал выше колена в снегу;
было тихо, не особенно холодно и облачно.
Некоторые прямо из кухни, не умываясь,
шли в кубочную, на другой конец двора. Я
пошел за Иваном. На дворе
было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело.
День
был холодный, и оборванцы не
пошли на базар.
Пили дома,
пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка… Внизу в кухне заядлые игроки дулись в «фальку и бардадыма», гремя медяками. Иваныч, совершенно больной, лежал на своем месте. Он и жалованье не ходил получать и не
ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире,
пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня
был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно.
Иду по какому-то переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов...
Квартальные пошептались, и один из них
пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не
было, конечно, никаких.
— Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что
будет назначен в конный полк, из первых
идет…
И
пойдет, и даст, и рассуждать не
будет, для чего это надо: про то атаману знать!
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал
петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет — все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и
пошел на пристань.
Лошади
были великолепные и
шли нарасхват даже в гвардейские полки.
Он
был родом из воронежских купцов, но, еще
будучи юношей, почувствовал «божественный ужас»: бросил прилавок, родительский дом и
пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил наследство после родителей.
В Саратове я
пошел прямо на репетицию в сад Вервье на окраине, где
был прекрасный летний театр, и сразу
был принят на вторые роли.
Первые персонажи
были тогда еще тоже молодежь: В.П. Далматов, В.Н. Давыдов, уже начинавший входить в
славу, В.Н. Андреев-Бурлак, уже окончательно поступивший из капитанов парохода в актеры, известность — Аркадий Большаков, драматическая А.А. Стрельская, затем Майорова, жена талантливого музыканта-дирижера А.С. Кондрашова, Очкина, Александрова.
Раз против меня, под Японией
было, у Ослиных островов бунт затеял, против меня
пошел.
— Время еще
есть, посмотрим, что в Думе делается, — предложил я. —
Пошли.
Я сказал своему ротному командиру, что служил юнкером в Нежинском полку, знаю фронт, но требовать послужного списка за краткостью времени не
буду, а
пойду рядовым.
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я
иду на войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалились Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя,
поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
Дней через пять мы
были во Владикавказе, где к нашей партии прибавилось еще солдат, и мы
пошли пешком форсированным маршем по Военно-Грузинской дороге. Во Владикавказе я купил великолепный дагестанский кинжал, бурку и чувяки с ноговицами, в которых так легко и удобно
было идти, даже, пожалуй, лучше, чем в лаптях.
Во Мцхетах мы разделились. Архальский со своими солдатами ушел на Тифлис и дальше в Карс, а мы направились в Кутаис, чтобы
идти на Озургеты, в Рионский отряд. О происшествии на станции никто из солдат не знал, а что подумал комендант и прислуга об убежавших через окно, это уж их дело. И дело
было сделано без особого шума в какие-нибудь три минуты.
Позаботились об этом:
послали поручика Кочетова со взводом, приказали выстроить из жердей и болотной куги балаганы, как это
было на Цисквили и кое-где у нас в лагере.
Я, дальнозоркий, вижу только два темных пятнышка. Кочетов принес бинокль, но в бинокль я вижу немного больше, чем простым глазом. Мы с Кочетовым обсуждаем план защиты позиции, если
будет десант, и постановляем: биться до конца в случае высадки десанта и
послать бегом сообщить на Цисквили, где
есть телеграф с Озургетами. Корабли приближались, Галям уже видит...
Для наших берданок это не
было страшно. В лодках суматоха, гребцы выбывают из строя, их сменяют другие, но все-таки лодки улепетывают. С ближайшего корабля спускают им на помощь две шлюпки, из них пересаживаются в первые новые гребцы; наши дальнобойные берданки догоняют их пулями… Англичанин, уплывший первым, давно уже, надо полагать, у всех на мушках сидел. Через несколько минут все четыре лодки поднимаются на корабль. Наши берданки продолжают
посылать пулю за пулей.
Наверно, здесь
была люстра когда-то, а теперь на крюке висела запыленная турецкая феска, которую я
послал Далматову с войны в ответ на его посылку с гостинцами, полученную мной в отряде.
Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А.А. Потехину, который и дал ей «Выгодное предприятие», но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница,
была взята на сцену. Условие
было принято: г-же Потехиной дали роль Аксюши в «Лесе», которая у нее
шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала — и непременно героинь.
Оборудовали на Страстном бульваре в доме Редлих прекрасный зал, и дело
пошло. Лет через пять возвратили Сергею 500 рублей, а в 1896 году я,
будучи председателем совета общества, отвез ему и остальные 500 рублей, получив в этом расписку, которая и поныне у меня.