Неточные совпадения
Афраф, стройный, с седыми баками, в коломенковой ливрее, чистый и вылощенный, никогда ни слова не говорил
за столом, а только мастерски подавал кушанья и убирал из-под носу тарелки иногда с недоеденным вкусным куском,
так что я при приближении бесшумного Афрафа оглядывался и запихивал в рот огромный последний кусок, что вызывало шипение тетенек и сравнение меня то с собакой, то с крокодилом.
Я старался около котлеты, отрезая от кости кусочки мяса,
так как глодать кость
за столом не полагалось.
— Бились со мной, бились на всех кораблях и присудили меня послать к Фофану на усмирение. Одного имени Фофана все, и офицеры и матросы, боялись. Он и вокруг света сколько раз хаживал, и в Ледовитом океане
за китом плавал.
Такого зверя, как Фофан, отродясь на свете не бывало: драл собственноручно, меньше семи зубов с маху не вышибал, да еще райские сады на своем корабле устраивал.
Фофан меня лупил
за всякую малость. Уже просто человек
такой был, что не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое дело. У берегов Японии, у островов каких-то, Фофан приказал выпороть
за что-то молодого матроса, а он болен был, с мачты упал и кровью харкал. Я и вступись
за него, говорю, стало быть, Фофану, что лучше меня, мол, порите, а не его, он не вынесет… И взбеленился зверяга…
Когда отец женился во второй раз, муштровала меня аристократическая родня мачехи, ее сестры, да какая-то баронесса Матильда Ивановна, с коричневым старым псом Жужу!.. В первый раз меня выпороли
за то, что я, купив сусального золота, вызолотил и высеребрил Жужу
такие места, которые у собак совершенно не принято золотить и серебрить.
За что наш класс, —
так и не знаю.
Так Репка всю станицу разнес, мы все
за ним как один пошли, а Дятла самого и еще троих насмерть уложили в драке…
И все к нему с уважением, прикащики судовые шапку перед ним ломали, всяк к себе зовет, а там власти береговые быдто и не видят его — знали, кто тронет Репку, тому живым не быть: коли не он сам,
так за него пришибут…
Нашлись предатели, которые хозяевам рассказали о том, кто
такой Репка, и
за два дня до нашего привода в Рыбинск Репку подкараулили одного в городе, арестовали его, напав целой толпой городовых, заключили в тюремный замок, в одиночку, заковав в кандалы.
Выпьет у одних, идет к другой артели
за угощеньем, и
так весь берег обойдет, а потом исчезает вдребезги пьяный.
Мы сидели
за чаем на палубе. Разудало засвистал третий. Видим, с берега бежит офицер в белом кителе, с маленькой сумочкой и шинелью, переброшенной через руку. Он ловко перебежал с пристани на пароход по одной сходне,
так как другую уже успели отнять. Поздоровавшись с капитаном
за руку, он легко влетел по лестнице на палубу — и прямо к отцу. Поздоровались. Оказались старые знакомые.
— Потому что мордаши медведей рвут
за причинное место, волкодавы волков давят… У нашего барина
такая охота была… То собаки, — а это пудель.
Его рота была лучшая в полку, и любили его солдаты, которых он никогда не отдавал под суд и редко наказывал,
так как наказывать было не
за что.
И ушел он, должно быть,
за водой: как вода сверху по Волге до моря Хвалынского,
так и он
за ней подался…
Та фигура, которая мелькнула передо мной, по всей вероятности,
за мной следила раньше и, сообразив, что я военный, значит, человек, которому можно доверять, в глухом месте сада бросила ребенка
так, чтобы я его заметил, и скрылась. Я сообразил это сразу и, будучи вполне уверен, что подкинувшая ребенка, — бесспорно, ведь это сделала женщина, — находится вблизи, я еще раз крикнул...
На нарах, кроме двух моих старых товарищей, не отправленных в училище, явились еще три юнкера, и мой приезд был встречен весело. Но все-таки я думал об отце, и вместе с тем засела мысль о побеге
за границу в качестве матроса и мечталось даже о приключениях Робинзона. В конце концов я решил уйти со службы и «податься» в Астрахань.
Подружились со стариком. Он мне рассказал, что этот табак с фабрики Николая Андреевича Вахрамеева, духовитый, фабрика вон там, недалече,
за шошой, а то еще есть в Ярославле фабрика другого Вахрамеева и Дунаева, у тех табак позабористей, да не
так духовит…
— Не видишь — на Кудыкину гору, чертей
за хвост ловить, — огрызнулся на него бродяга. — Да твое ли это дело! Допрашивать-то твое дело? Ты кто
такой?
Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно, уплатил, как и раньше
за чай, — вперед. Здесь
такой обычай.
Так и потекли однообразно день
за днем.
И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке
за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать.
— Рождеством я заболел, — рассказывал Улан, — отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга.
Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют… Простое дело — подлез под забор и драла… Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там
за халат эту сменку добил. Потом на завод узнать о Репке — сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал… Я в больницу вчера.
Откуда-то из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал,
так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
— Если увидите Ваську, пришлите ко мне. Озолочу мерзавца. А все-таки выпорю
за побег!
Около Думы народ. Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о войне, о помощи раненым. Какой-то выхоленный, жирный,
так пудов на восемь, гласный, нервно поправляя золотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает желающим «добровольно положить живот свой
за веру, царя и отечество», в защиту угнетенных славян, и сулит
за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его руки дверь, на которой написано: «Прием добровольцев».
Несмотря на страшную жару и пыль, забегая вперед, лазил по горам, а иногда откалывал
такого опасного козла, что измученные и запыленные солдаты отдыхали
за смехом.
— Пан-ымаешь, вниз головой со скалы, в кусты нырнул, загремел по камням, сам, сам слышал… Меня
за него чуть под суд не отдали… Приказано было мне достать его живым или мертвым… Мы и мертвого не нашли… Знаем, что убился, пробовал спускаться, тело искать, нельзя спускаться, обрыв, а внизу глубина, дна не видно…
Так и написали в рапорте, что убился в бездонной пропасти… Чуть под суд не отдали.
— Потом, — продолжал Карганов, — все-таки я его доколотил. Можете себе представить, год прошел, а вдруг опять Хаджи-Мурат со своими абреками появился, и сказал мне командир: «Ты его упустил, ты его и лови, ты один его в лицо знаешь»… Ну и теперь я не пойму, как он тогда жив остался! Долго я его искал, особый отряд джигитов для него был назначен, одним
таким отрядом командовал я, ну нашел. Вот
за него тогда это и получил, — указал он на Георгия.
Рассказал мне Николин, как в самом начале выбирали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать,
таких, кому жизнь не дорога, всех готовых идти на верную смерть, да еще предупредили, что ни один охотник-пластун родины своей не увидит. Много их перебили
за войну, а все-таки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря не ломают и крестов им
за отличие больше дают.
Для наших берданок это не было страшно. В лодках суматоха, гребцы выбывают из строя, их сменяют другие, но все-таки лодки улепетывают. С ближайшего корабля спускают им на помощь две шлюпки, из них пересаживаются в первые новые гребцы; наши дальнобойные берданки догоняют их пулями… Англичанин, уплывший первым, давно уже, надо полагать, у всех на мушках сидел. Через несколько минут все четыре лодки поднимаются на корабль. Наши берданки продолжают посылать пулю
за пулей.
Не помню его судьбу дальше, уж очень много разных встреч и впечатлений было у меня, а если я его вспомнил,
так это потому, что после войны это была первая встреча
за кулисами, где мне тут же и предложили остаться в труппе, но я отговорился желанием повидаться с отцом и отправился в Вологду, и по пути заехал в Воронеж, где в театре Матковского служила Гаевская.
Так этот псевдоним и остался на много лет, хотя
за графа меня никто не принимал.
Посредине сцены я устроил себе для развлечения трапецию, которая поднималась только во время спектакля, а остальное время болталась над сценой, и я поминутно давал на ней акробатические представления, часто мешая репетировать, — и никто не смел мне замечание сделать — может быть, потому, что я
за сезон набил
такую мускулатуру, что подступиться было рискованно.
Я пользовался общей любовью и, конечно, никогда ни с кем не ссорился, кроме единственного случая
за все время, когда одного франта резонера, пытавшегося совратить с пути молоденькую актрису, я отвел в сторону и прочитал ему
такую нотацию, с некоторым обещанием, что на другой день он не явился в театр, послал отказ и уехал из Пензы.
Это меня обидело. Я вышел, сел на Ивана Никитина, поехал завтракать в ресторан Кошелева. Отпустил лихача и вошел. В зале встречаю нашего буфетчика Румеля, рассказываю ему о бенефисе, и он прямо тащит меня к своему столу,
за которым сидит высокий, могучий человек с большой русой бородой: фигура
такая, что прямо нормандского викинга пиши.
Как бы то ни было, а сумасшедшую барыню я сыграл, и многие
за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика
так и не узнала. Уже после похохотали все.
На другой день я засиделся у Дмитриева далеко
за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна,
такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо… Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.
Кроме меня, в газете были еще репортеры, и иногда приходилось нам встречаться на происшествиях. В
таких случаях право на гонорар оставалось
за тем, кто раньше сообщит в редакцию или кто первый явится.
Россия хлынула на выставку, из-за границы понаприехали. У входа в праздничные дни давка. Коренные москвичи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разыгрываются
такие сцены...
Весь мокрый, в тине, без цилиндра, который
так и остался плавать в пруде, обиженный богач бросился прямо в театр, в ложу Долгорукова, на балах которого бывал как почетный благотворитель…
За ним бежал по саду толстый пристав Капени, служака из кантонистов, и догнал его, когда тот уже отворил дверь в губернаторскую ложу.
— А ты кто
такой за человек есть?
Через минуту свисток паровоза, и поезд двинулся и помчался, громыхая на стрелках… Вот мы уже
за городом… поезд мчится с безумной скоростью, меня бросает на лакированной крышке… Я снял с себя неразлучный пояс из сыромятного калмыцкого ремня и
так привернул ручку двери, что никаким ключом не отопрешь.
—
За Чернью, около Бастыева. Всю ночь был
такой ливень,
такой ливень… Вырвало всю насыпь, и поезд рухнул.
Я окончательно ошалел, да
так ошалел, что, ничего не видя, ничего не понимая, просидел
за обедом,
за чаем в тургеневских покоях, ошалелым гулял по парку, гулял по селу, ничего не соображая.
Это
за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай
такого упущения.
Никогда я не писал
так азартно, как в это лето на пароходе. Из меня, простите
за выражение, перли стихи. И ничего удивительного: еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орловым выгребали в камышах… где… Довольно.