Неточные совпадения
Дед мой любил слушать Пушкина и особенно Рылеева, тетрадка со стихами которого, тогда запрещенными,
была у отца с семинарских времен. Отец тоже часто читал нам вслух стихи, а дед, слушая Пушкина,
говаривал, что Димитрий Самозванец
был действительно запорожский казак и на престол его посадили запорожцы. Это он слышал от своих отца и деда и других стариков.
Она
была, как все
говорили в Вологде, нигилистка, ходила стриженая и дружила с нигилистами. «Светелки» — крохотное именьице в домшинских непроходимых лесах, тянущихся чуть ли не до Белого моря, стояло на берегу лесной речки Тошни, за которой ютились раскольничьи скиты, куда добраться можно только
было по затесам, меткам на деревьях.
Мы продолжали жить в той же квартире с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой
было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как
говорил дед, пешком ходили. В «Светелках» у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и деда с давних времен.
Около того же времени исчез сын богатого вологодского помещика, Левашов, большой друг Саши, часто бывавший у нас. Про него потом
говорили, что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях, ехавшего вниз на пароходе среди рабочих. Мне Левашов очень памятен — от него первого я услыхал новое о Стеньке Разине, о котором до той поры я знал, что он
был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах Великим постом. В гимназии о нем учили тоже не больше этого.
Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимназии меня окружили товарищи, расспросам конца не
было, и потом как я гордился, когда на меня указывали и
говорили: «Медведя убил!» А учитель истории Н.Я. Соболев на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко мне...
Фофан меня лупил за всякую малость. Уже просто человек такой
был, что не мог не зверствовать. И вышло от этого его характера вот какое дело. У берегов Японии, у островов каких-то, Фофан приказал выпороть за что-то молодого матроса, а он болен
был, с мачты упал и кровью харкал. Я и вступись за него,
говорю, стало
быть, Фофану, что лучше меня, мол, порите, а не его, он не вынесет… И взбеленился зверяга…
— Извольте. Ученье? Да, собственно
говоря, — ученья-то у меня
было мало.
Учитель французского языка м-р Ранси, всегда в чистой манишке и новом синем фраке, курчавый, как пудель,
говорят,
был на родине парикмахером.
Я сдружился с Костыгой, более тридцати путин сделавшим в лямке по Волге. О прошлом лично своем он
говорил урывками. Вообще разговоров о себе в бурлачестве
было мало — во время хода не заговоришь, а ночь спишь как убитый… Но вот нам пришлось близ Яковлевского оврага за ветром простоять двое суток. Добыли вина, попили порядочно, и две ночи Костыга мне о
былом рассказывал…
И часто по ночам отходим мы вдвоем от ватаги, и все
говорит,
говорит, видя, с каким вниманием я слушал его… Да и поговорить-то ему хотелось, много на сердце
было всего, всю жизнь молчал, а тут во мне учуял верного человека. И каждый раз кончал разговор...
Пили и
ели молча. Потом, когда уже кончали третий штоф и доедали третью яичницу, Костыга и
говорит, наклонясь, полушепотом...
Из-за этого «ври, да
говори» бывало немало курьезов. Солдаты сами иногда молчали, рискуя сказать невпопад, что могло
быть опаснее, чем дежурство не в очередь или стойка на прикладе. Но это касалось собственно перечислений имен царского дома и высшего начальства, где и сам Ярилов требовал ответа без ошибки и подсказывал даже, чтобы не получилось чего-нибудь вроде оскорбления величества.
Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще «вы» должен
был говорить.
Опять на холоду, опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам-портным… До слез жаль теплого, светлого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых мальчиков… То-то обо мне разговору
будет! [С лишком через двадцать лет я узнал о том, что
говорили тогда обо мне после моего исчезновения в прогимназии.]
— Вы, пожалуй, правы… Мы еще
поговорим, а пока закусим. Вы не прочь
выпить рюмку водки?
Есть калмыки и оседлые, занимаются хлебопашеством и садоводством, но я
буду говорить только о кочевых, живущих степью.
Эти степи принадлежали войску Донскому и сдавались, для порядка, арендаторам по три копейки за десятину с обязательством доставить известное количество лошадей. Разводить скот и, главное, овец
было запрещено, чтобы не портить степи — овца лошадь съест,
говорили калмыки. Овца более даже, чем рогатый скот, выбивает степь и разносит заразные болезни.
Хозяин зимовника — старик и его жена
были почти безграмотны, в доме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже коннозаводских: он не признавал никаких новшеств, улучшал породу лошадей арабскими и золотистыми персидскими жеребцами, не признавал английских — от них дети цыбатые,
говорил, — а рысаков ругательски ругал: купеческую лошадь, сырость разводят!
Служа потом у Григорьева, опять как-то у нас
была компания особая, а Вася Григорьев, влюбленный платонически в инженю Лебедеву, вздыхал и угощал нас водкой, чтобы только
поговорить о предмете сердца.
— Вспоминал и
говорит, что вы — извините, капитан, — зверь
были, а командир прекрасный, он вас очень любил.
Далматов и Давыдов мечтали о будущем и в порыве дружбы
говорили мне, что всегда
будем служить вместе, что меня они от себя не отпустят, что вечно
будем друзьями.
Во время войны жалованье утраивалось — 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят в трактир чай
пить, глядят и видят — рядовые тоже чай
пьют… И важно
говорит один ефрейтор другому: «На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело».
Спирт
был какой-то желтый,
говорят, местный, кавказский, но вкусный и очень крепкий.
— Должно
быть, десант, —
говорит Кочетов, но тоже, как и все остальные, народа не видит даже в бинокль.
—
Будем, все
будем, —
говорит старший, а младший его перебивает...
Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу — по субботам спектаклей не
было —
поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете;
говорил много Далматов, Градов, и еще
был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию...
А.Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли «Лес». В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен
быть выход, — артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злится и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно
говорит одно слово...
—
Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое, —
говаривал мне Пастухов.
Говорили, что там
есть сгоревшие.
Когда привозили на кладбище гробы из больницы, строжайше
было запрещено
говорить, что это жертвы пожара. Происшедшую катастрофу покрывали непроницаемой завесой.
— Ну заварили вы кашу. Сейчас один из моих агентов вернулся… Рабочие никак не успокоятся, а фабрикантам в копеечку влетит… приехал сам прокурор судебной палаты на место… Сам ведет строжайшее следствие… За укрывательство кое-кто из властей арестован, потребовал перестройки казармы и улучшения быта рабочих, сам
говорил с рабочими, и это только успокоило их. Дело
будет разбираться во Владимирском суде.
Неточные совпадения
Осип.
Говорит: «Этак всякий приедет, обживется, задолжается, после и выгнать нельзя. Я,
говорит, шутить не
буду, я прямо с жалобою, чтоб на съезжую да в тюрьму».
Анна Андреевна. Цветное!.. Право,
говоришь — лишь бы только наперекор. Оно тебе
будет гораздо лучше, потому что я хочу надеть палевое; я очень люблю палевое.
Бобчинский. Возле будки, где продаются пироги. Да, встретившись с Петром Ивановичем, и
говорю ему: «Слышали ли вы о новости-та, которую получил Антон Антонович из достоверного письма?» А Петр Иванович уж услыхали об этом от ключницы вашей Авдотьи, которая, не знаю, за чем-то
была послана к Филиппу Антоновичу Почечуеву.
Городничий. Я здесь напишу. (Пишет и в то же время
говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да
есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в дом целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, —
говорит, — не
буду, —
говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это,
говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный,
поешь селедки!»