Неточные совпадения
И до того ли было! Взять хоть полк. Ведь это был 1871 год, а
в полку не то что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что идет франко-прусская война, что
в Париже коммуна… Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве как
в трактир, да и то редко, никуда не ходили, нигде не бывали, никого не видали, а
в трактирах
в те
времена ни
одной газеты не получалось — да и читать их все равно никто бы не стал…
Надо сказать, что Шлема был первый еврей, которого я
в жизни своей видал:
в Вологде
в те
времена не было ни
одного еврея, а
в бурлацкой ватаге и среди крючников
в Рыбинске и подавно не было ни
одного.
Из всех нас был только
один юноша, Митя Денисов, который имел
в городе одинокую старушку бабушку, у которой и проводил все свободное
время и
в наших выпивках и гулянках не участвовал.
В трактирах тогда тоже не получалось газет, и я за
время службы не прочитал ни
одной книги, ни
одного журнала.
На другой день во
время большой перемены меня позвал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня
в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на
одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище...
— Ну да, он записался так и все
время так жил… Бородищу во какую отрастил — ни
в жисть не узнать, допрежь
одни усы носил.
Квартальные пошептались, и
один из них пошел налево
в дверь, а меня
в это
время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
Во
время войны жалованье утраивалось — 2 р. 70 к.
в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят
в трактир чай пить, глядят и видят — рядовые тоже чай пьют… И важно говорит
один ефрейтор другому: «На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело».
Мы вышли до солнышка, пообедали
в Цисквили, где наткнулись на
одно смешное происшествие: на берег ночью выкинуло дохлого дельфина, должно быть, убитого во
время перестрелки с кораблями.
Дверь мне отпер старый-престарый, с облезлыми рыжими волосами и такими же усами отставной солдат, сторож Григорьич, который, увидя меня
в бурке, черкеске и папахе, вытянулся по-военному и провел
в кабинет, где Далматов — он жил
в это
время один — пил чай и разбирался
в бумагах.
Я пользовался общей любовью и, конечно, никогда ни с кем не ссорился, кроме единственного случая за все
время, когда
одного франта резонера, пытавшегося совратить с пути молоденькую актрису, я отвел
в сторону и прочитал ему такую нотацию, с некоторым обещанием, что на другой день он не явился
в театр, послал отказ и уехал из Пензы.
Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной
в свое
время инженю Дубровиной.
Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Служил у нас первым любовником некоторое
время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сыграть
в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Белов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фамилия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбовской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска
в Кирсанов
в труппе Григорьева.
А.Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли «Лес».
В директорской ложе сидел Островский. Во
время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, — артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злится и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской
в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит
одно слово...
Наконец, уж совсем шепотом, с оглядкой, мне передавал
один либерал, что его отравило правительство, которое боялось, что во
время коронации, которая будет через год, вместо Александра III обязательно объявят царем и коронуют Михаила II, Скобелева, что пропаганда ведется тайно и что войска, боготворящие Скобелева, совершат этот переворот
в самый день коронации, что все уж готово.
Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что
в другое
время не забылось бы. Единственное, что поразило меня на веки вечные, так это столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог.
Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был
в этом неподражаемо велик — так это благодаря этому саду,
в котором он вырос и которым он весь проникся.
И все это у меня выходило очень просто, все уживалось как-то, несмотря на то, что я состоял репортером «Московского листка», дружил с Пастуховым и его компанией. И
в будущем так всегда было, я печатался одновременно
в «Русской мысли» и
в «Наблюдателе»,
в «Русских ведомостях» и «Новом
времени»… И мне,
одному только мне, это не ставилось
в вину, да я и сам не признавал
в этом никакой вины, и даже разговоров об этом не было. Только как-то у Лаврова Сергей Андреевич Юрьев сказал мне...
Неточные совпадения
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским не внемлет, // Где Терпсихоре лишь
одной // Дивится зритель молодой // (Что было также
в прежни леты, // Во
время ваше и мое), // Не обратились на нее // Ни дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений. // Он
в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, //
Одним на
время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая
в шуме и
в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то
время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом //
Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело
в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный день // Давать насильственную тень.
Конечно, не
один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений //
В то
время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот
в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Он так привык теряться
в этом, // Что чуть с ума не своротил // Или не сделался поэтом. // Признаться: то-то б одолжил! // А точно: силой магнетизма // Стихов российских механизма // Едва
в то
время не постиг // Мой бестолковый ученик. // Как походил он на поэта, // Когда
в углу сидел
один, // И перед ним пылал камин, // И он мурлыкал: Benedetta // Иль Idol mio и ронял //
В огонь то туфлю, то журнал.