Неточные совпадения
А вот какой она
была в то время, когда еще при «крепостном праве» Григорьев приехал целым обозом со своей труппой перед
началом ярмарки, чтобы успеть построить дощатый театр?
Дня за три до «Аскольдовой могилы» ставилась в первый раз какая-то обстановочная пьеса, и на утренней репетиции к Васе подошел реквизитор Гольдберг за приказаниями. Вася, только что вернувшись из трактира Абакумыча,
был навеселе и, вместе с нужными для спектакля вещами, шутки ради, выписал двенадцать белых кошек. Перед
началом спектакля явился в режиссерскую Гольдберг.
Кое-как все уселись и
начали пить.
Уж много после я узнал, что Андреев-Корсиков
был народником и в Москве в
начале семидесятых годов ютился в «Чернышах» то у Васильева-Шведевенгера, то у Мишла-Орфанова, а потом служил в Александрийском театре и
был выслан из Питера за хранение революционных изданий.
Перед
началом спектакля он рабочим и бутафору помогал, а потом его главной бессменной работой
было поднимать занавес, что он делал и ловко и бесшумно.
Оказывается, Бурлак составил товарищество артистов для поездки по Волге. Труппа
была собрана, репертуар составлен, маршрут выработан — объехать все поволжские города,
начиная с Ярославля до Астрахани включительно.
Успех
был громадный, и впоследствии Бурлак стал по зимам выступать в дивертисментах как рассказчик, сперва любителем, а потом попал он в Саратов в труппу Костромского. Так, шутя,
начал свою блестящую карьеру Василий Николаевич Андреев-Бурлак.
В
начале восьмидесятых годов в Москве
были только две театральные библиотеки. Одна — небольшая, скромно помещавшаяся в меблирашках в доме Васильева, в Столешниковом переулке, а другая, большая — на Тверской.
Его знали и любили все актеры,
начиная с маленьких, и он
был дружен с корифеями сцены, а в Малый театр приходил как домой.
На занавеси, как и во всех театрах, посреди сцены
была прорезана дырочка, которая необходима режиссеру для соображения: как сбор, разместилась ли публика, можно ли
начинать.
Сердито бросает старик:
Вот парень вам из молодых…
Спросите их:
Куда глядят? Чего хотят?
Парень в недоумении:
Никак желанное словцо
Не попадало на язык…
— Чего?… — он
начал было вслух…
Да вдруг как кудрями встряхнет,
Да вдруг как свистнет во весь дух —
И тройка ринулась вперед!
Вперед, в пространство без конца…
На турьей охоте с нами
был горец, который обратил мое внимание: ну совсем Аммалат-бек из романа Марлинского или лермонтовский Казбич. Или, скорее, смесь того и другого. Видно только, что среди горцев он особа важная — стрелок и джигит удивительный, шашка, кинжал и газыри в золоте. На тамаши в глухом горном ауле, где
была нам устроена охота, горцы на него смотрели с каким-то обожанием, держались почтительно и сами не
начинали разговоров, и он больше молчал.
Еще в самом
начале, около Большого аула, где мы ночевали,
были еще кое-какие признаки дороги, а потом уж мы четверо, один за другим, лепимся, через камни и трещины, по естественным карнизам, половиной тела вися над бездной, то балансируем на голых стремнинах, то продираемся среди цветущих рододендронов и всяких кустарников, а над нами висят и грабы, и дубы, и сосны, и под нами ревет и грохочет Черек, все ниже и ниже углубляясь, по мере того как мы поднимаемся.
Скала
была взорвана, и в пещере находился склад пороха и динамита. Дорога пока дошла только до этого места. Мы спустились к Череку, к мосту по «чертовой» лестнице, по отвесу, не тронутому инженерами. На том же месте стадо коз. Такой же мост из прутьев. Тот же подъем по осыпи, по тропинке, ведущей в Безенги, к леднику у Каштан-тау. Горцы сказали мне, что как
начали прокладывать дорогу, так туры исчезли. С той поры не
был я в тех краях.
И все заставлял
пить парное молоко. Я уже
начал понемногу сперва сидеть, потом с его помощью вставать и выходить раза два в день из сакли, посидеть на камне, подышать великолепным воздухом, полюбоваться на снега Эльбруса вверху и на зеленую полянку внизу, где бродило стадо чуть различимых коз.
В этот сезон В. П. Далматов закончил свою пьесу «Труд и капитал», которая
была, безусловно, запрещена и после уже, через несколько лет, шла под каким-то другим названием. В этот же год он
начал повесть и вывел в ней актера-бродягу, который написал «Катехизис актера».
По-видимому, высокого, с английским пробором на затылке, жандармского полковника заинтересовали эти басы, а полицмейстер, у которого
был тоже пробор от уха до уха, что-то отвечал на вопросы жандарма, потом качнул головой: «слушаю, мол», и
начал проталкиваться на своих коротеньких ножках к выходу.
— На днях, — сказала она, — я прочла «Хаджи-Мурата», и в полном восторге, но самое сильное впечатление произвело на меня
начало — описание репея. Ведь это первый цветок, который я захотела сорвать. Мне
было тогда четыре года. Он вырос как раз перед нашим окном, на старом кладбище. Я вылезла из окна, в кровь исколола руки, а все-таки сорвала.
А тогда Струкова
была совсем молоденькой. Она только что
начинала свою сценическую жизнь, и ее театральным обучением руководил Песоцкий, который в то время, когда я лежал, проходил с нею Офелию. Эта первая крупная роль удалась ей прекрасно.
Ознобишин, скрывший меня от публики перед
началом вечера в артистической комнате, сам принес стул за левую кулису, на авансцену, и я ближе всех мог видеть лицо Вольского. Он действительно устал, но при требовании Гамлета улыбнулся, подошел к столу, из хрустального графина налил воды и
выпил. Публика аплодировала, приняв это за согласие.
Прочитав газету, я ее передал моей молодежи, поклонникам Блока. Когда они
начали читать вслух стихи, я
был поражен, а когда прослушал все — я полюбил его. И захотелось мне познакомиться с Блоком.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал,
пить начал, потом — застудился зимою…