Неточные совпадения
В это время Львов
узнал о ее положении и поспешил к ней. Соня обрадовалась ему,
как родному, и,
узнав, что отец с труппой в Моршанске и что в Тамбове, кроме дворника Кузьмы с собакой Леберкой, в театре никого нет, решила поехать к отцу по совету Львова. Он проводил ее — Соня была слаба и кашляла кровью.
—
Как откроет и мухи нет, значит, он и
знает, что сахар воровали, — продолжал Вася.
Только старуха Е. Ф. Красовская по-старинному была гладко причесана, и на ней была накинута настоящая персидская шаль,
как я
узнал потом, огромной цены, a на груди старомодного шелкового платья сверкала бриллиантами золотая лира, поднесенная ей в один из провинциальных бенефисов.
— Милый Гиляй,
как же тебя не
узнать? Слышу твой голос, а тебя не вижу, я совсем ослепла. Подойди сюда, поцелуй меня.
На Хитровке, в ее трех трактирах, журналы и газеты получались и читались за столами вслух, пока совсем истреплются. Взасос читалась уголовная и судебная хроника (особенно в трактире «Каторга»), и я не раз при этом чтении
узнавал такие подробности, которые и не снились ни следователям, ни полиции, ни судьям. Меня не стеснялись, а тем, кто указывал на меня,
как на чужого, говорили...
— Теперь не
узнаете. Носит подвесную бороду, а Безухий и ходит и спит, не снимая телячьей шапки с лопастями: ухо скрывает. Длинный, худющий, черная борода… вот они сейчас перед вами ушли от меня втроем. Злые. На
какой хошь фарт пойдут. Я их, по старому приятству, сюда в каморку пускаю, пришли в бедственном положении, пока что в кредит доверяю. Болдохе сухими две красненьких дал…
Как откажешь? Сейчас!
Его
знали и любили все актеры, начиная с маленьких, и он был дружен с корифеями сцены, а в Малый театр приходил
как домой.
Я уже
знал от Петра Платоновича, что пятилетняя Ермолова, сидя в суфлерской будке со своим отцом, была полна восторгов среди сказочного мира сцены; увлекаясь каким-нибудь услышанным монологом, она, выучившись грамоте, учила его наизусть по пьесе, находившейся всегда у отца,
как у суфлера, и, выучив, уходила в безлюдный угол старого, заброшенного кладбища, на которое смотрели окна бедного домишки, где росла Ермолова.
Открыто говорили, что три действующие лица списаны с натуры: петербургский крупный делец барин…ищев; московский миллионер, разбогатевший на железнодорожных подрядах Петр Ионыч Губонин, и его сын Сережа, которого
знали посетители модных ресторанов,
как вообще
знали там молодых купеческих сынков, не жалевших денег на удовольствия.
Я сам не
знаю,
как сел и шапку на стол положил. Расспрашивает о семье, о детях, о делах. Отвечаю, что все хорошо, а у самого, чувствую, слезы текут… В конце концов я все ему рассказал и о векселе и сцену — с Кашиным.
Тут случилось что-то необъяснимое. Я подходил уже к той тропинке, по которой надо взбираться в гору,
как послышалась тропота и быстрой ходой меня догоняли три всадника на прекрасных гнедых кабардинках. Четвертую, такую же красавицу, с легким вьюком вели в поводу. Первая фигура показалась знакомой, и я
узнал моего кунака. За ним два джигита, таких же высоких и стройных,
как он, с лицами, будто выкованными из бронзы: один с седеющей острой бородкой, а другой молодой.
По
каким только горным трущобам мы не ездили!
Каких людей я не насмотрелся!
Каких приключений не было! Всему этому будет, может быть, свое время, а пока я
знаю, что благодаря этим встречам я не попал в Сербию, что непременно бы случилось, если б я вернулся в театр или попал на Дон.
Должно быть, потому, что по ней, кроме Магомета, да и то по древним преданиям, никто не ходил… Да,
как я уже после
узнал, она была известна моему кунаку Aгe и его джигитам, составлявшим
как бы часть его.
Это пострашнее, чем весь наш подъем. Но я
знал, что лошадь горная не выдаст, а наши лошади, принадлежащие Are, были именно такие,
какие были необходимы этому удивительному горцу, окутанному непроницаемой тайной.
Я вступил на зыбучий плетень без всякого признака перил. Мне жутко показалось идти впереди коня с кончиком повода в руке. То ли дело, думалось, вести его под уздцы, все-таки не один идешь! Но было понятно, что для этого удобства мост был слишком узок, и я пошел самым обыкновенным шагом, не тихо и не скоро, так,
как шел Ага, и ни разу не почувствовал, что повод натянулся: конь слишком
знал свое дело и не мешал движению, будто его и нет, будто у меня один повод в руках.
Мы
знали, что чуткий вожак не ожидает нашего присутствия, так
как ветер дул не от нас, а снизу, откуда шли туры…
Конечно, все это я
узнал много после, а в то время смотрел,
как три горца, проводники ишаков из аула, где мы оставили лошадей, потрошили туров.
Я поправлялся и креп с каждым днем. Одно меня мучило: где мой кунак и
как я попал сюда? Я это
узнал, когда уже почувствовал, что ничего у меня не болит, слабость проходит, головокружение не повторяется и мускулы вновь налились и стали твердыми.
Он не
знает, что менестрель в поддевке, пропахшей рыбой,
как и все мы, палубные пассажиры, проспавшие между кулями сухой воблы, вдохновленный верблюдом, поет про него, а другой пассажир, в такой же поддевке, только новенькой и подпоясанной кавказским поясом, через пятьдесят лет будет писать тоже о нем и его певце.
—
Какая кpacoтa! Boт такой и был Роллер! — услыхал я слова Песоцкого. —
Знаете что: никакой рубашки, никакого верхнего платья! Только одна петля на шее.
Какая красота! Откуда вы весь бронзовый?
Какие мышцы!
Мария Николаевна надписала карточку Гиляровскому, а не Сологубу,
как меня
знали все и
как я писался в афишах. Она никогда не называла меня ни той, ни другой фамилией, а всегда Владимир Алексеевич. Для меня Мария Николаевна была недосягаемым светилом, мой кумир,
каким она была для всей публики, а особенно для учащейся молодежи.
Бледный призрак Гаевской —
как впоследствии я
узнал, что, когда я заезжал к ней в Воронеж, она была невестой — растаял,
как растаял «второй я» над пропастью ледника.
Как-то ночевал у меня Антоша Чехонте. Так мы всю ночь, будучи оба трезвые, провожали Лиодора, а он непременно нас, и так до света. Был ли он женат или просто много лет жил с этой женщиной, никто не
знал. Он ее никак не рекомендовал, а она вела себя,
как жена. Каждому приходящему совала лещом руку и сразу тащила на стол водку.
— Конечно,
узнала, у меня есть номер «Будильника» с вашим портретом, да потом,
как же вас не
узнать?…
— Ну вот. Сама не
знаю,
как это вышло, но я прочла «Реквием». Уж очень меня поразило — откуда
знают в Воронеже. Ведь я «Реквием» читала всего один раз, на вечеринке, на Пречистенке, студентам и курсисткам.
— Пойдемте, это уж особая честь, что Мария Николаевна просит к себе. И
как узнала? — спросила Татьяна Львовна старушку.
С Васей вечером я не успел поговорить о «Гамлете», не
знал, в
каких костюмах играть его будут, в
какой обстановке.
С тех пор я не видал его. Он как-то исчез из моих глаз: бросил ли он сцену или,
как многие хорошие актеры, растаял в провинции — не
знаю. Даже слухов о нем не было.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как будто за это получал бог
знает какое жалованье; другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж них звенел, как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел, как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То
знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело?
какая малость! //
Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время
знаем // В деревне без больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу в скобках, // Что речь веду в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, //
Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь
узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные люди вот
какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Души неопытной волненья // Смирив со временем (
как знать?),
Условий света свергнув бремя, //
Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы
знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре наших дней.