Неточные совпадения
Молодой человек
лет двадцати трех-четырех, жиденький, бледный,
с белокурыми волосами и в довольно узком черном фраке, робко и смешавшись, явился на сцену.
Глафире Львовне
с первого взгляда понравился молодой человек; на это было много причин: во-первых, Дмитрий Яковлевич
с своими большими голубыми глазами был интересен; во-вторых, Глафира Львовна, кроме мужа, лакеев, кучеров да старика доктора, редко видала мужчин, особенно молодых, интересных, — а она, как мы после узнаем, любила, по старой памяти, платонические мечтания; в-третьих, женщины в некоторых
летах смотрят на юношу
с тем непонятно влекущим чувством,
с которым обыкновенно мужчины смотрят на девушек.
Против нее — для того ли, чтоб пользоваться милым vis-а-vis [Здесь: в смысле — сидящим напротив (фр.).], или для того, чтоб не видать его за самоваром, — вдавливал в пол какие-то дедовские кресла Алексей Абрамович; за креслами стояла девочка
лет десяти
с чрезвычайно глупым видом; она выглядывала из-за отца на учителя: ее-то трепетал храбрый кандидат!
После кампании 1812
года Негров был произведен в полковники; полковничьи эполеты упали на его плечи тогда, когда они уже были утомлены мундиром; военная служба начала ему надоедать, и он, послужив еще немного и «находя себя не способным продолжать службу по расстроенному здоровью», вышел в отставку и вынес
с собою генерал-майорский чин, усы, на которых оставались всегда частицы всех блюд обеда, и мундир для важных оказий.
В Москве есть особая varietas [разновидность (лат.).] рода человеческого; мы говорим о тех полубогатых дворянских домах, которых обитатели совершенно сошли со сцены и скромно проживают целыми поколениями по разным переулкам; однообразный порядок и какое-то затаенное озлобление против всего нового составляет главный характер обитателей этих домов, глубоко стоящих на дворе,
с покривившимися колоннами и нечистыми сенями; они воображают себя представителями нашего национального быта, потому что им «квас нужен, как воздух», потому что они в санях ездят, как в карете, берут за собой двух лакеев и целый
год живут на запасах, привозимых из Пензы и Симбирска.
Генерал вспомнил корнетские
годы, начал искать всевозможных случаев увидеть графиню, ждал часы целые на паперти и несколько конфузился, когда из допотопной кареты, тащимой высокими тощими клячами, потерявшими способность умереть, вытаскивали два лакея старую графиню
с видом вороны в чепчике и мешали выпрыгнуть молодой графине
с видом центифольной розы.
Через неделю после смотра графиню Мавру Ильинишну явились поздравлять ее знакомые, — люди, которые считались давно умершими, выползли из своих нор, где они
лет тридцать упорно сражались со смертью и не сдались, где они
лет тридцать капризничали и собирали деньги, хилые, разбитые параличом,
с удушьем и глухотой.
Но страшное однообразие убивает московские гулянья: как было в прошлом
году, так в нынешнем и в будущем; как тогда
с вами встретился толстый купец в великолепном кафтане
с чернозубой женой, увешанной всякими драгоценными каменьями, так и нынче непременно встретится — только кафтан постарше, борода побелее, зубы у жены почернее, — а все встретится; как тогда встретился хват
с убийственными усами и в шутовском сюртуке, так и нынче встретится, несколько исхудалый; как тогда водили на гулянье подагрика, покрытого нюхательным табаком, так и нынче его поведут…
Это случилось
года четыре прежде ученого разговора генерала
с Дмитрием Яковлевичем.
В нем
лет тридцать жил добрый, честный старик
с своей женою.
Жизнь его была постоянною битвою со всевозможными нуждами и лишениями; правда, он вышел довольно победоносно, то есть не умер
с голода, не застрелился
с отчаяния, но победа досталась не даром; в пятьдесят
лет он был и сед, и худ, и морщины покрыли его лицо, а природа одарила его богатым запасом сил и здоровья.
Ей было
лет семнадцать, когда в NN стоял пехотный полк; когда он ушел, ушла и лекарская дочь
с каким-то подпоручиком; через
год писала она из Киева, просила прощенья и благословения и извещала, что подпоручик женился на ней; через
год еще писала она из Кишинева, что муж ее оставил, что она
с ребенком в крайности.
В эту тяжелую минуту для кандидата отворилась дверь его комнатки, и какая-то фигура, явным образом не столичная, вошла, снимая темный картуз
с огромным козырьком. Козырек этот бросал тень на здоровое, краснощекое и веселое лицо человека пожилых
лет; черты его выражали эпикурейское спокойствие и добродушие. Он был в поношенном коричневом сюртуке
с воротником, какого именно тогда не носили,
с бамбуковой палкой в руках и, как мы сказали,
с видом решительного провинциала.
— Вчерашнего числа я был у Антона Фердинандовича… мы
с ним одного выпуска… нет, извините, он вышел
годом ранее… да,
годом ранее, точно, — все же были товарищи и остались добрыми знакомыми.
Она приехала в последние
годы царствования покойной императрицы Екатерины портнихой при французской труппе; муж ее был второй любовник, но, по несчастию, климат Петербурга оказался для него гибелен, особенно после того, как, оберегая
с большим усердием, чем нужно женатому человеку, одну из артисток труппы, он был гвардейским сержантом выброшен из окна второго этажа на улицу; вероятно, падая, он не взял достаточных предосторожностей от сырого воздуха, ибо
с той минуты стал кашлять, кашлял месяца два, а потом перестал — по очень простой причине, потому что умер.
Когда ей миновало шестнадцать
лет, Негров смотрел на всякого неженатого человека как на годного жениха для нее; заседатель ли приезжал
с бумагой из города, доходил ли слух о каком-нибудь мелкопоместном соседе, Алексей Абрамович говорил при бедной Любоньке: «Хорошо, кабы посватался заседатель за Любу, право, хорошо: и мне бы
с руки, да и ей чем не партия?
Дочери тетки — три провинциальные грации, из которых старшая
года два-три уже стояла на роковом двадцать девятом
году, — если не говорили
с такою патриархальною простотою, то давали в каждом слове чувствовать Любе всю снисходительность свою, что они удостоивают ее своей лаской.
Книг в доме Негрова водилось немного, у самого Алексея Абрамовича ни одной; зато у Глафиры Львовны была библиотека; в диванной стоял шкаф, верхний этаж его был занят никогда не употреблявшимся парадным чайным сервизом, а нижний — книгами; в нем было
с полсотни французских романов; часть их тешила и образовывала в незапамятные времена графиню Мавру Ильинишну, остальные купила Глафира Львовна в первый
год после выхода замуж, — она тогда все покупала: кальян для мужа, портфель
с видами Берлина, отличный ошейник
с золотым замочком…
Девушка или
с самого начала так прилаживается к окружающему ее, что уж в четырнадцать
лет кокетничает, сплетничает, делает глазки проезжающим мимо офицерам, замечает, не крадут ли горничные чай и сахар, и готовится в почтенные хозяйки дома и в строгие матери, или
с необычайною легкостью освобождается от грязи и сора, побеждает внешнее внутренним благородством, каким-то откровением постигает жизнь и приобретает такт, хранящий, напутствующий ее.
Такое развитие почти неизвестно мужчине; нашего брата учат, учат и в гимназиях, и в университетах, и в бильярдных, и в других более или менее педагогических заведениях, а все не ближе, как
лет в тридцать пять, приобретаем, вместе
с потерею волос, сил, страстей, ту ступень развития и пониманья, которая у женщины вперед идет, идет об руку
с юностью,
с полнотою и свежестью чувств.
С двенадцати
лет эта головка, покрытая темными кудрями, стала работать; круг вопросов, возбужденных в ней, был не велик, совершенно личен, тем более она могла сосредоточиваться на них; ничто внешнее, окружающее не занимало ее; она думала и мечтала, мечтала для того, чтоб облегчить свою душу, и думала для того, чтоб понять свои мечты.
Элиза Августовна не проронила ни одной из этих перемен; когда же она, случайно зашедши в комнату Глафиры Львовны во время ее отсутствия и случайно отворив ящик туалета, нашла в нем початую баночку rouge végétal [румян (фр.).], которая
лет пятнадцать покоилась рядом
с какой-то глазной примочкой в кладовой, — тогда она воскликнула внутри своей души: «Теперь пора и мне выступить на сцену!» В тот же вечер, оставшись наедине
с Глафирой Львовной, мадам начала рассказывать о том, как одна — разумеется, княгиня — интересовалась одним молодым человеком, как у нее (то есть у Элизы Августовны) сердце изныло, видя, что ангел-княгиня сохнет, страдает; как княгиня, наконец, пала на грудь к ней, как к единственному другу, и живописала ей свои волнения, свои сомнения, прося ее совета; как она разрешила ее сомнения, дала советы; как потом княгиня перестала сохнуть и страдать, напротив, начала толстеть и веселиться.
С утра до ночи делались визиты; три
года часть этих людей не видалась и
с тяжелым чувством замечала, глядя друг на друга, умножение седых волос, морщин, худобы и толщины; те же лица, а будто не те: гений разрушения оставил на каждом свои следы; а со стороны,
с чувством, еще более тяжелым, можно было заметить совсем противоположное, и эти три
года так же прошли, как и тринадцать, как и тридцать
лет, предшествовавшие им…
Несколько
лет тому назад говорили, например, что Бельтов, только что вышедший из университета, попал в милость к министру; потом, вслед за тем, говорили, что Бельтов рассорился
с ним и вышел в отставку назло своему покровителю.
— Он
с малых
лет был как брошенный; отец его умер, кажется, в тот
год, в который он родился; мать — вы знаете, какого происхождения; притом женщина пустая, экзальте, да и гувернер им попался преразвращенный, никому не умел оказывать должного».
Наконец,
года три совсем о нем не говорили, и вдруг это странное лицо, совестный судья от парижской масонской ложи в Америке, человек, ссорившийся
с теми, которым надобно свидетельствовать глубочайшее почтение, уехавший во Францию на веки веков, — явился перед NN-ским обществом, как лист перед травой, и явился для того, чтобы приискивать себе голоса на выборах.
Человек
лет тридцати, прилично и просто одетый, вошел, учтиво кланяясь хозяину. Он был строен, худощав, и в лице его как-то странно соединялись добродушный взгляд
с насмешливыми губами, выражение порядочного человека
с выражением баловня, следы долгих и скорбных дум
с следами страстей, которые, кажется, не обуздывались. Председатель, не теряя чувства своей доблести, приподнялся
с кресел и показывал, стоя на одном месте, вид, будто он идет навстречу.
Через несколько
лет возвратились доморощенные гувернантки к барыне
с громким аттестатом, в котором было написано, что они знают Закон Божий, арифметику, российскую пространную и всеобщую краткую историю, французский язык и проч., в ознаменование чего при акте их наградили золотообрезными экземплярами «Paul et Virginie» [«Поль и Виргиния» (фр.).].
Он был молод, развратен, игрок, в отставке, охотник пить, ходить
с ружьем, показывать ненужную удаль и волочиться за всеми женщинами моложе тридцати
лет и без значительных недостатков в лице.
Софи (так звали гувернантку) приглянулась ему: ей было
лет двадцать, — высокая ростом, брюнетка,
с темными глазами и
с пышной косой юности.
Жукур, шнуровавшаяся ежедневно до сорока
лет и носившая платья
с высоким воротом из стыдливости, была неумолимо строга к нравственности ближнего; говоря о том о сем, она рассказала своему другу, что у ней нанялось классной дамой престранное существо, принадлежащее NN-ской госпоже и говорящее прекрасно по-французски.
Двумя грязными двориками, имевшими вид какого-то дна не вовсе просохнувшего озера, надобно было дойти до маленькой двери, едва заметной в колоссальной стене; оттуда вела сырая, темная, каменная,
с изломанными ступенями, бесконечная лестница, на которую отворялись, при каждой площадке, две-три двери; в самом верху, на финском небе, как выражаются петербургские остряки, нанимала комнатку немка-старуха; у нее паралич отнял обе ноги, и она полутрупом лежала четвертый
год у печки, вязала чулки по будням и читала Лютеров перевод Библии по праздникам.
Тетка, двое суток сердившаяся на Бельтова за его первый пассаж
с гувернанткой, целую жизнь не могла забыть несносного брака своего племянника и умерла, не пуская его на глаза; она часто говорила, что дожила бы до ста
лет, если б этот несчастный случай не лишил ее сна и аппетита.
Года три пропадал он в английских университетах, потом объехал почти всю Европу, минуя Австрию и Испанию, которых не любил; был в связях со всеми знаменитостями, просиживал вечера
с Боннетом, толкуя об органической жизни, и целые ночи
с Бомарше, толкуя о его процессах за бокалами вина; дружески переписывался
с Шлёцером, который тогда издавал свою знаменитую газету; ездил нарочно в Эрменонвиль к угасавшему Жан-Жаку и гордо проехал мимо Фернея, не заезжая к Вольтеру.
Женевец был человек
лет сорока, седой, худощавый,
с юными голубыми глазами и
с строгим благочестием в лице.
Этого женевец не мог знать: он сердце человеческое изучал по Плутарху, он знал современность по Мальт-Брёну и статистикам; он в сорок
лет без слез не умел читать «Дон-Карлоса», верил в полноту самоотвержения, не мог простить Наполеону, что он не освободил Корсики, и возил
с собой портрет Паоли.
Так уж лучше, по-моему, просто тебе везти его куда-нибудь в Вевей или Лозанну…» Софья видела в этих словах эгоизм старика, полюбившего женевца, и, не желая сердить его, молчала; а потом, спустя недели две, отправилась
с Володей и
с юношею в сорок
лет назад в свое именье.
Матери что-то не хотелось; она в эти
годы более сдружилась
с кротким счастием, нежели во всю жизнь; ей было так хорошо в этой безмятежной, созвучной жизни, что она боялась всякой перемены: она так привыкла и так любила ждать на своем заветном балконе Володю
с дальних прогулок; она так наслаждалась им, когда он, отирая пот
с своего лица, раскрасневшийся и веселый, бросался к ней на шею; она
с такой гордостью,
с таким наслаждением смотрела на него, что готова была заплакать.
Владимир принялся рьяно за дела; ему понравилась бюрократия, рассматриваемая сквозь призму девятнадцати
лет, — бюрократия хлопотливая, занятая,
с нумерами и регистратурой,
с озабоченным видом и кипами бумаг под рукой; он видел в канцелярии мельничное колесо, которое заставляет двигаться массы людей, разбросанных на половине земного шара, — он все поэтизировал.
Пришедши в свой небольшой кабинет, женевец запер дверь, вытащил из-под дивана свой пыльный чемоданчик, обтер его и начал укладывать свои сокровища,
с любовью пересматривая их; эти сокровища обличали как-то въявь всю бесконечную нежность этого человека: у него хранился бережно завернутый портфель; портфель этот, криво и косо сделанный, склеил для женевца двенадцатилетний Володя к Новому
году, тайком от него, ночью; сверху он налепил выдранный из какой-то книги портрет Вашингтона; далее у него хранился акварельный портрет четырнадцатилетнего Володи: он был нарисован
с открытой шеей, загорелый,
с пробивающейся мыслию в глазах и
с тем видом, полным упования, надежды, который у него сохранился еще
лет на пять, а потом мелькал в редкие минуты, как солнце в Петербурге, как что-то прошедшее, не прилаживающееся ко всем прочим чертам; еще были у него серебряные математические инструменты, подаренные ему стариком дядей; его же огромная черепаховая табакерка, на которой было вытиснено изображение праздника при федерализации, принадлежавшая старику и лежавшая всегда возле него, — ее женевец купил после смерти старика у его камердинера.
Осип Евсеич был худенький, седенький старичок
лет шестидесяти, в потертом вицмундирном фраке, всегда
с довольным видом и красными щеками.
От природы сметливый, он имел полную возможность и досуг развить и воспитать свой практический ум, сидя
с пятнадцати
лет в канцелярии; ему не мешали ни науки, ни чтение, ни фразы, ни несбыточные теории, которыми мы из книг развращаем воображение, ни блеск светской жизни, ни поэтические фантазии.
Одним, если не прекрасным, то совершенно петербургским утром, — утром, в котором соединились неудобства всех четырех времен
года, мокрый снег хлестал в окна и в одиннадцать часов утра еще не рассветало, а, кажется, уж смеркалось, — сидела Бельтова у того же камина, у которого была последняя беседа
с женевцем; Владимир лежал на кушетке
с книгою в руке, которую читал и не читал, наконец, решительно не читал, а положил на стол и, долго просидев в ленивой задумчивости, сказал...
— «Третье марта, да, третье марта», — отвечает другой, и его дума уж за восемь
лет; он вспоминает первое свидание после разлуки, он вспоминает все подробности и
с каким-то торжественным чувством прибавляет: «Ровно восемь
лет!» И он боится осквернить этот день, и он чувствует, что это праздник, и ему не приходит на мысль, что тринадцатого марта будет ровно восемь
лет и десять дней и что всякий день своего рода годовщина.
Она впадала в задумчивую мечтательность: то воображению ее представлялось, как,
лет за пятнадцать, она в завтрашний день нашла всю чайную комнату убранною цветами; как Володя не пускал ее туда, обманывал; как она догадывалась, но скрыла от Володи; как мсье Жозеф усердно помогал Володе делать гирлянды; потом ей представлялся Володя на Монпелье, больной, на руках жадного трактирщика, и тут она боялась дать волю воображению идти далее и торопилась утешить себя тем, что, может быть, мсье Жозеф
с ним встретился там и остался при нем.
Толпа чиновников, желавших из самого источника узнать подробности о проезжем, облепила его, но нельзя не заметить, что камердинер не очень поддавался и обращался
с ними немного свысока; он жил несколько
лет за границей и гордо сознавал это достоинство.
Недалеко от них старик купец,
лет под семьдесят,
с седою бородой, в высокой собольей шапке, спал сладким сном на складном стуле.
— Я не знаю, Семен Иванович, что вас так стращает в семейной жизни; я теперь ровно четыре
года замужем, мне свободно, я вовсе не вижу ни
с моей стороны, ни
с его ни жертв, ни тягости, — сказала Круциферская.
— Я вам и получше и побольше комплимент скажу: глядя на ваше житье, я действительно несколько примирился
с семейной жизнию; но не забудьте, что, проживши
лет шестьдесят, я в вашем доме в первый раз увидел не в романе, не в стихах, а на самом деле осуществление семейного счастия. Не слишком же часты примеры.
Невинного ребенка, по крайности, не развращайте этим бредом
с малых
лет; ну, что сделаете из него?