— Я все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь преступной любви… я понимаю неопытность, пылкость юности (Любоньке было три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой затылок… О, я ее люблю! Пусть она будет моей дочерью, позволь мне взять ее, воспитать… и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать тех, от кого я узнала.
Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь моей просьбы! — И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
Неточные совпадения
Правда, еще прежде я делал опыты писать что-то вроде повестей; но одна из них не написана, а
другая — не повесть. В первое время
моего переезда из Вятки во Владимир мне хотелось повестью смягчить укоряющее воспоминание, примириться с собою и забросать цветами один женский образ, чтоб на нем не было видно слез [Былое и думы. — Полярная звезда, III, с. 95–98. (Примеч. А. И. Герцена.)].
—
Мой доктор очень хорошо отзывался об вас; я надеюсь, мы будем
друг другом довольны.
Не поверите: ведь она с ним четырех слов не молвила, а я только посоветовала, а она,
моя голубушка, хоть бы слово против: если вам, maman, угодно, говорит, так я, говорит, охотно пойду, говорит…» — «Это истинно редкая девица в наш развращенный век!» — отвечали на разные манеры знакомые и
друзья Мавры Ильинишны, и потом начинались сплетни и бессовестное черненье чужих репутаций.
— Дуня была на верху счастия; она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без малейшей примеси какого бы то ни было неприязненного чувства; она даже не обижалась тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она видела ее в барских покоях — и только говорила: «Да отчего это
моя Любонька уродилась такая хорошая, — кажись, ей и нельзя надеть
другого платьица; красавица будет!» Дуня обходила все монастыри и везде служила заздравные молебны о доброй барыне.
— Алексис! — воскликнула негодующая супруга. — Никогда бы в голову мне не пришло, что случилось; представь себе,
мой друг: этот скромный-то учитель — он в переписке с Любонькой, да в какой переписке, — читать ужасно; погубил беззащитную сироту!.. Я тебя прошу, чтоб завтра его нога не была в нашем доме. Помилуй, перед глазами нашей дочери… она, конечно, еще ребенок, но это может подействовать на имажинацию [воображение (от фр. imagination).].
«И как много обязан я тебе, истинный, добрый
друг наш, — сказал он ему, — в том, что я сделался человеком, — тебе и
моей матери я обязан всем, всем; ты больше для меня, нежели родной отец!» Женевец закрыл рукою глаза, потом посмотрел на мать, на сына, хотел что-то сказать, — ничего не сказал, встал и вышел вон из комнаты.
Давно собирался я оставить ваш дом, но
моя слабость мешала мне, — мешала мне любовь к вашему сыну; если б я не бежал теперь, я никогда бы не сумел исполнить этот долг, возлагаемый на меня честью. Вы знаете
мои правила: я не мог уж и потому остаться, что считаю унизительным даром есть чужой хлеб и, не трудясь, брать ваши деньги на удовлетворение своих нужд. Итак, вы видите, что мне следовало оставить ваш дом. Расстанемся
друзьями и не будем более говорить об этом.
— Как хочешь,
мой друг, — отвечала с обычной кротостью Бельтова, — одно страшно, Володя, надобно будет тебе подходить к больным, а есть прилипчивые болезни.
Вот
моя хлеб-соль на дорогу; а то, я знаю, вы к хозяйству люди не приобыкшие, где вам ладить с вольными людьми; да и вольный человек у нас бестия, знает, что с ним ничего, что возьмет паспорт, да, как барин какой, и пойдет по передним искать
другого места.
Я покоряюсь
моему счастию так, как
другие покоряются несчастию, но не могу отделаться от страха перед будущим.
— Да, я родился недалеко отсюда и иду теперь из Женевы на выборы в нашем местечке; я еще не имею права подать голос в собрании, но зато у меня остается
другой голос, который не пойдет в счет, но который, может быть, найдет слушателей. Если вам все равно, пойдемте со мной; дом
моей матери к вашим услугам, с сыром и вином; а завтра посмотрите, как наша сторона одержит верх над стариками.
— Может быть, но я не понимаю любви к двоим. Муж
мой, сверх всего
другого, одной своей беспредельной любовью стяжал огромные, святые права на
мою любовь.
— Что с тобою? — спросил Круциферский. — Какая у тебя рука! Да на тебе,
мой друг, лица нет.
— Дай мне воды да немножко уснуть, и я буду здорова,
мой друг.
Я не
другого люблю, а люблю его и люблю Вольдемара; симпатия
моя с Вольдемаром совсем иная…
„Тебе дурно,
мой друг? — сказала я.
Прощай,
мой друг, я отдохну здесь немного“, — и он бросился, совсем одетый, на диван и скоро заснул тяжелым сном.
Я начинаю себя презирать; да, хуже всего, непонятнее всего, что у меня совесть покойна; я нанесла страшный удар человеку, которого вся жизнь посвящена мне, которого я люблю; и я сознаю себя только несчастной; мне кажется, было бы легче, если б я поняла себя преступной, — о, тогда бы я бросилась к его ногам, я обвила бы
моими руками его колени, я раскаянием своим загладила бы все: раскаяние выводит все пятна на душе; он так нежен, он не мог бы противиться, он меня бы простил, и мы, выстрадавши
друг друга, были бы еще счастливее.
«Пусть она будет счастлива, пусть она узнает
мою самоотверженную любовь, лишь бы мне ее видеть, лишь бы знать, что она существует; я буду ее братом, ее
другом!» И он плакал от умиления, и ему стало легче, когда он решился на гигантский подвиг — на беспредельное пожертвование собою, — и он тешился мыслию, что она будет тронута его жертвой; но это были минуты душевной натянутости: он менее нежели в две недели изнемог, пал под бременем такой ноши.
— Пелагея! — возразил громким голосом Медузин. — Не употребляй во зло терпение
мое; именины править с
друзьями хочу, хочу и сделаю; возражений бабьих не терплю.
— И знать, любезнейший
мой, не хочу такого вздору, пьешь не пьешь, а с
друзьями выпить надобно; дружеская беседа, да… Пелагея, подай стакан пуншу да гораздо покрепче.
— Позвольте мне вас теперь спросить: кто вам дал право так дерзко и так грубо дотрогиваться до святейшей тайны
моей жизни? Почему вы знаете, что я не вдвое несчастнее
других? Но я забываю ваш тон; извольте, я буду говорить. Что вам от меня надобно знать? Люблю ли я эту женщину? Я люблю ее! Да, да! Тысячу раз повторяю вам: я люблю всеми силами души
моей эту женщину! Я ее люблю, слышите?
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите
мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду я зевать // И о былом воспоминать?
Так точно думал
мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный
другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее,
мой друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни
мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй
мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В
мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые
друзья!
Но изменяет пеной шумной // Оно желудку
моему, // И я Бордо благоразумный // Уж нынче предпочел ему. // К Au я больше не способен; // Au любовнице подобен // Блестящей, ветреной, живой, // И своенравной, и пустой… // Но ты, Бордо, подобен
другу, // Который, в горе и в беде, // Товарищ завсегда, везде, // Готов нам оказать услугу // Иль тихий разделить досуг. // Да здравствует Бордо, наш
друг!