Неточные совпадения
Тем не менее разлука мучила, и я не знал,
за что приняться, чтоб поскорее протолкнуть эту вечность — каких-нибудь четырех месяцев…
Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите,
что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах.
Чего юность еще не имела, то уже утрачено; о
чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева.
…Когда я думаю о том, как мы двое теперь, под пятьдесят лет, стоим
за первым станком русского вольного слова, мне кажется,
что наше ребячье Грютли на Воробьевых горах было не тридцать три года тому назад, а много — три!
— И!
что это
за рассказы, уж столько раз слышали, да и почивать пора, лучше завтра пораньше встанете, — отвечала обыкновенно старушка, которой столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне — его слушать.
За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался; другие принялись
за нас, один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит,
что ничего нет, так нарочно, озорник, изодрал пеленки, да и бросил.
Под вечер видит он,
что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись
за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам».
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались,
что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина
за пожар, говорил,
что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к миру, толковал,
что его война в Англии, а не в России, хвастался тем,
что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил,
что он дурно окружен,
что мирные расположения его не известны императору.
Тут я еще больше наслушался о войне,
чем от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы графа Милорадовича, он говорил с чрезвычайною живостью, с резкой мимикой, с громким смехом, и я не раз засыпал под них на диване
за его спиной.
Отец мой провел лет двенадцать
за границей, брат его — еще дольше; они хотели устроить какую-то жизнь на иностранный манер без больших трат и с сохранением всех русских удобств. Жизнь не устроивалась, оттого ли,
что они не умели сладить, оттого ли,
что помещичья натура брала верх над иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное, огромная дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка, стало быть, были налицо.
— Как?
что? — закричал набожный братец. — Вы меня
за этим звали… — и так бросил образ,
что серебряная риза его задребезжала. Тут и Сенатор закричал голосом еще страшнейшим. Я опрометью бросился на верхний этаж и только успел видеть,
что чиновник и племянник, испуганные не меньше меня, ретировались на балкон.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь,
что есть другой мир, посерьезнее, — несмотря даже на то,
что все события с 1789 до 1815 не только прошли возле, но зацеплялись
за него.
Первое следствие этих открытий было отдаление от моего отца —
за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось,
что это в совершенном порядке; я так привык,
что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца,
что он всем делал замечания,
что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать дело, и мысль,
что доля всего выносится
за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
—
Что тебе, братец,
за охота, — сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом и пойдет, как мы все.
Все эти милые слабости встречаются в форме еще грубейшей у чиновников, стоящих
за четырнадцатым классом, у дворян, принадлежащих не царю, а помещикам. Но
чем они хуже других как сословие — я не знаю.
Вино и чай, кабак и трактир — две постоянные страсти русского слуги; для них он крадет, для них он беден, из-за них он выносит гонения, наказания и покидает семью в нищете. Ничего нет легче, как с высоты трезвого опьянения патера Метью осуждать пьянство и, сидя
за чайным столом, удивляться, для
чего слуги ходят пить чай в трактир, а не пьют его дома, несмотря на то
что дома дешевле.
Встарь бывала, как теперь в Турции, патриархальная, династическая любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик не верит в свою власть, не думает,
что он будет отвечать
за своих людей на Страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга не верит в свою подчиненность и выносит насилие не как кару божию, не как искус, — а просто оттого,
что он беззащитен; сила солому ломит.
Я знавал еще в молодости два-три образчика этих фанатиков рабства, о которых со вздохом говорят восьмидесятилетние помещики, повествуя о их неусыпной службе, о их великом усердии и забывая прибавить,
чем их отцы и они сами платили
за такое самоотвержение.
Помню я еще, как какому-то старосте
за то,
что он истратил собранный оброк, отец мой велел обрить бороду. Я ничего не понимал в этом наказании, но меня поразил вид старика лет шестидесяти: он плакал навзрыд, кланялся в землю и просил положить на него, сверх оброка, сто целковых штрафу, но помиловать от бесчестья.
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился к Сенатору с просьбой отпустить его
за пять тысяч ассигнациями. Сенатор гордился своим поваром точно так, как гордился своим живописцем, а вследствие того денег не взял и сказал повару,
что отпустит его даром после своей смерти.
Кто-то посоветовал ему послать
за священником, он не хотел и говорил Кало,
что жизни
за гробом быть не может,
что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется,
что и
за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время и сидели свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета в том,
что делали.
Далес, толстый старик
за шестьдесят лет, с чувством глубокого сознания своих достоинств, но и с не меньше глубоким чувством скромности отвечал,
что «он не может судить о своих талантах, но
что часто давал советы в балетных танцах au grand opera!».
Теперь вообразите себе мою небольшую комнатку, печальный зимний вечер, окна замерзли, и с них течет вода по веревочке, две сальные свечи на столе и наш tête-à-tête. [разговор наедине (фр.).] Далес на сцене еще говорил довольно естественно, но
за уроком считал своей обязанностью наиболее удаляться от натуры в своей декламации. Он читал Расина как-то нараспев и делал тот пробор, который англичане носят на затылке, на цезуре каждого стиха, так
что он выходил похожим на надломленную трость.
К тому же Федор Карлович мне похвастался,
что у него есть новый фрак, синий, с золотыми пуговицами, и действительно я его видел раз отправляющегося на какую-то свадьбу во фраке, который ему был широк, но с золотыми пуговицами. Мальчик, приставленный
за ним, донес мне,
что фрак этот он брал у своего знакомого сидельца в косметическом магазейне. Без малейшего сожаления пристал я к бедняку — где синий фрак, да и только?
Вслед
за тем тот же лакей Сенатора, большой охотник до политических новостей и которому было где их собирать по всем передним сенаторов и присутственных мест, по которым он ездил с утра до ночи, не имея выгоды лошадей, которые менялись после обеда, сообщил мне,
что в Петербурге был бунт и
что по Галерной стреляли «в пушки».
В царствование Александра политические гонения были редки; он сослал, правда, Пушкина
за его стихи и Лабзина
за то,
что он, будучи конференц-секретарем в Академии художеств, предложил избрать кучера Илью Байкова в члены Академии; [Президент Академии предложил в почетные члены Аракчеева.
Рассказывали,
что как-то на ученье великий князь до того забылся,
что хотел схватить
за воротник офицера.
Старик Бушо не любил меня и считал пустым шалуном
за то,
что я дурно приготовлял уроки, он часто говаривал: «Из вас ничего не выйдет», но когда заметил мою симпатию к его идеям régicides, [цареубийственным (фр.).] он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как он уехал из Франции, когда «развратные и плуты» взяли верх. Он с тою же важностию, не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил...
Я ее полюбил
за то особенно,
что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому,
что я вырос, не спрашивала,
чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как люди вообще говорят между собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
Отец мой вовсе не раньше вставал на другой день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей.
За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так
что никому нельзя было порядочно сидеть.
С его появлением влияние старика-дядьки было устранено; скрепя сердце молчала недовольная олигархия передней, понимая,
что проклятого немца, кушающего
за господским столом, не пересилишь.
Он уважал, правда, Державина и Крылова: Державина
за то,
что написал оду на смерть его дяди князя Мещерского, Крылова
за то,
что вместе с ним был секундантом на дуэли Н. Н. Бахметева.
Как-то мой отец принялся
за Карамзина «Историю государства Российского», узнавши,
что император Александр ее читал, но положил в сторону, с пренебрежением говоря: «Всё Изяславичи да Ольговичи, кому это может быть интересно?»
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает,
что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек,
за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
Впоследствии я видел, когда меня арестовали, и потом, когда отправляли в ссылку,
что сердце старика было больше открыто любви и даже нежности, нежели я думал. Я никогда не поблагодарил его
за это, не зная, как бы он принял мою благодарность.
Отец мой говорил,
что он дурак, и посылал
за Шкуном или Слепушкиным.
За кофеем старик читал «Московские ведомости» и «Journal de St Pétersbourg»; не мешает заметить,
что «Московские ведомости» было велено греть, чтоб не простудить рук от сырости листов, и
что политические новости мой отец читал во французском тексте, находя русский неясным.
Ему было тогда гораздо лет
за сорок, и он в этот приятный возраст повел жизнь птички божьей или четырнадцатилетнего мальчика, то есть не знал, где завтра будет спать и на
что обедать.
—
Что это
за почтенный старец стоит там в углу? — спрашивал он камердинера.
— Как это ты в тридцать лет не научился говорить?.. таскает — как это таскать дрова? — дрова носят, а не таскают. Ну, Данило, слава богу, господь сподобил меня еще раз тебя видеть. Прощаю тебе все грехи
за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то,
что лошадей не чистишь, и ты меня прости. Потаскай еще дровец, пока силенка есть, ну, а теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех.
Они вместе кутили с ним при Екатерине, при Павле оба были под военным судом: Бахметев
за то,
что стрелялся с кем-то, а мой отец —
за то,
что был секундантом; потом один уехал в чужие края — туристом, а другой в Уфу — губернатором.
Разумеется, мой отец не ставил его ни в грош, он был тих, добр, неловок, литератор и бедный человек, — стало, по всем условиям стоял
за цензом; но его судорожную смешливость он очень хорошо заметил. В силу
чего он заставлял его смеяться до того,
что все остальные начинали, под его влиянием, тоже как-то неестественно хохотать. Виновник глумления, немного улыбаясь, глядел тогда на нас, как человек смотрит на возню щенят.
Надобно заметить,
что эти вдовы еще незамужними, лет сорок, пятьдесят тому назад, были прибежны к дому княгини и княжны Мещерской и с тех пор знали моего отца;
что в этот промежуток между молодым шатаньем и старым кочевьем они лет двадцать бранились с мужьями, удерживали их от пьянства, ходили
за ними в параличе и снесли их на кладбище.
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит,
что в уста входит, а
что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот
что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
Для служащих были особые курсы после обеда, чрезвычайно ограниченные и дававшие право на так называемые «комитетские экзамены». Все лентяи с деньгами, баричи, ничему не учившиеся, все,
что не хотело служить в военной службе и торопилось получить чин асессора, держало комитетские экзамены; это было нечто вроде золотых приисков, уступленных старым профессорам, дававшим privatissime [самым частным образом (лат.).] по двадцати рублей
за урок.
Всякий подумает,
что императрица поблагодарила
за это начальство.
Ему было
за шестьдесят лет тогда, и все знали,
что, сверх совершеннолетнего сына, у него были другие дети.
О сыне носились странные слухи: говорили,
что он был нелюдим, ни с кем не знался, вечно сидел один, занимаясь химией, проводил жизнь
за микроскопом, читал даже
за обедом и ненавидел женское общество. Об нем сказано в «Горе от ума...
С самого начала нашего знакомства Химик увидел,
что я серьезно занимаюсь, и стал уговаривать, чтоб я бросил «пустые» занятия литературой и «опасные без всякой пользы» — политикой, а принялся бы
за естественные науки.
Он находил,
что на человеке так же мало лежит ответственности
за добро и зло, как на звере;
что все — дело организации, обстоятельств и вообще устройства нервной системы, от которой больше ждут, нежели она в состоянии дать.