Неточные совпадения
Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы
увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах. Чего юность еще не имела, то
уже утрачено; о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер: во фраке, без галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и
уже почернели. Это было первое мертвое тело, которое я
видел; близкий к обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его «жжет — огонь!».
Мы
уж не то что чуяли ее приближение — а слышали,
видели и жались теснее и теснее друг к другу.
— Славно угорели, ваше благородие, — сказал он,
видя, что я очнулся. — Я вам хренку принес с солью и с квасом; я
уж вам давал нюхать, теперь выпейте.
— Да-с, вступаю в законный брак, — ответил он застенчиво. Я удивлялся героической отваге женщины, решающейся идти за этого доброго, но
уж чересчур некрасивого человека. Но когда, через две-три недели, я
увидел у него в доме девочку лет восьмнадцати, не то чтоб красивую, но смазливенькую и с живыми глазками, тогда я стал смотреть на него как на героя.
Дипломат,
видя, что дело становится хуже, попробовал пугнуть старика моим здоровьем; но это
уже было поздно, и свидание окончилось, как следовало ожидать, рядом язвительных колкостей со стороны моего отца и грубых выражений со стороны Кетчера.
Когда совсем смерклось, мы отправились с Кетчером. Сильно билось сердце, когда я снова
увидел знакомые, родные улицы, места, домы, которых я не видал около четырех лет… Кузнецкий мост, Тверской бульвар… вот и дом Огарева, ему нахлобучили какой-то огромный герб, он чужой
уж; в нижнем этаже, где мы так юно жили, жил портной… вот Поварская — дух занимается: в мезонине, в угловом окне, горит свечка, это ее комната, она пишет ко мне, она думает обо мне, свеча так весело горит, так мне горит.
— Вот вдали-то,
видите, чернеет, это самый он и есть, и барышня с ним, шляпки-то не взяли, так
уже господин Кетчер свою дали, благо соломенная.
— Ну, вот
видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли
уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
В «Страшном суде» Сикстинской капеллы, в этой Варфоломеевской ночи на том свете, мы
видим сына божия, идущего предводительствовать казнями; он
уже поднял руку… он даст знак, и пойдут пытки, мученья, раздастся страшная труба, затрещит всемирное аутодафе; но — женщина-мать, трепещущая и всех скорбящая, прижалась в ужасе к нему и умоляет его о грешниках; глядя на нее, может, он смягчится, забудет свое жестокое «женщина, что тебе до меня?» и не подаст знака.
Сейчас написал я к полковнику письмо, в котором просил о пропуске тебе, ответа еще нет. У вас это труднее будет обделать, я полагаюсь на маменьку. Тебе счастье насчет меня, ты была последней из моих друзей, которого я
видел перед взятием (мы расстались с твердой надеждой увидеться скоро, в десятом часу, а в два я
уже сидел в части), и ты первая опять меня
увидишь. Зная тебя, я знаю, что это доставит тебе удовольствие, будь уверена, что и мне также. Ты для меня родная сестра.
Я мало
видел больше гармонических браков, но
уже это и не был брак, их связывала не любовь, а какое-то глубокое братство в несчастии, их судьба тесно затягивалась и держалась вместе тремя маленькими холодными ручонками и безнадежной пустотою около и впереди.
— Вот в этом я
уж никакой надобности не
вижу, — заметил Чаадаев.
В 1851 году я был проездом в Берне. Прямо из почтовой кареты я отправился к Фогтову отцу с письмом сына. Он был в университете. Меня встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня приняла как друга своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа она не ждала ранее шести часов; мне его очень хотелось
видеть, я возвратился, но он
уже уехал на какую-то консультацию к больному.
И этот «ярый боец» не выдержал, надломился; в его последнем труде я
вижу ту же мощную диалектику, тот же размах, но она приводит
уже его к прежде задуманным результатам; она
уже не свободна в последнем слове.
Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по морю, пробегают какие-то мысли — ужас ли то перед судьбами, лежащими на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он
уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он
видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия? Последнего не думаю, — его личность давно исчезла в его деле…
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как
уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
Неточные совпадения
Был вечер. Небо меркло. Воды // Струились тихо. Жук жужжал. //
Уж расходились хороводы; //
Уж за рекой, дымясь, пылал // Огонь рыбачий. В поле чистом, // Луны при свете серебристом // В свои мечты погружена, // Татьяна долго шла одна. // Шла, шла. И вдруг перед собою // С холма господский
видит дом, // Селенье, рощу под холмом // И сад над светлою рекою. // Она глядит — и сердце в ней // Забилось чаще и сильней.
Конечно, не один Евгений // Смятенье Тани
видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут
уже; // За ним строй рюмок
узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
А он не едет; он заране // Писать ко прадедам готов // О скорой встрече; а Татьяне // И дела нет (их пол таков); // А он упрям, отстать не хочет, // Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах
видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье //
Уже пришло ему невмочь. // Вот вам письмо его точь-в-точь.
«Куда?
Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе
вижу, что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
Так он писал темно и вяло // (Что романтизмом мы зовем, // Хоть романтизма тут нимало // Не
вижу я; да что нам в том?) // И наконец перед зарею, // Склонясь усталой головою, // На модном слове идеал // Тихонько Ленский задремал; // Но только сонным обаяньем // Он позабылся,
уж сосед // В безмолвный входит кабинет // И будит Ленского воззваньем: // «Пора вставать: седьмой
уж час. // Онегин, верно, ждет
уж нас».