Неточные совпадения
Очень может быть,
что я далеко переценил его,
что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много
только для меня одного; может, я гораздо больше читаю,
чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом, к которому у меня есть ключ. Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога. Она долго заменяла мне и людей и утраченное. Пришло время и с нею расстаться.
Под вечер видит он,
что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с собой, но
только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам».
Моя мать не говорила тогда ни слова по-русски, она
только поняла,
что речь шла о Павле Ивановиче; она не знала,
что думать, ей приходило в голову,
что его убили или
что его хотят убить, и потом ее.
— Как?
что? — закричал набожный братец. — Вы меня за этим звали… — и так бросил образ,
что серебряная риза его задребезжала. Тут и Сенатор закричал голосом еще страшнейшим. Я опрометью бросился на верхний этаж и
только успел видеть,
что чиновник и племянник, испуганные не меньше меня, ретировались на балкон.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь,
что есть другой мир, посерьезнее, — несмотря даже на то,
что все события с 1789 до 1815 не
только прошли возле, но зацеплялись за него.
Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен, он баловал меня
только лет до десяти; товарищей не было, учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками,
что было строго запрещено.
Я с отвращением смотрел на шленского великана и
только на том мирился с ним,
что он мне рассказывал, гуляя по Девичьему полю и на Пресненских прудах, сальные анекдоты, которые я передавал передней.
К тому же Федор Карлович мне похвастался,
что у него есть новый фрак, синий, с золотыми пуговицами, и действительно я его видел раз отправляющегося на какую-то свадьбу во фраке, который ему был широк, но с золотыми пуговицами. Мальчик, приставленный за ним, донес мне,
что фрак этот он брал у своего знакомого сидельца в косметическом магазейне. Без малейшего сожаления пристал я к бедняку — где синий фрак, да и
только?
Надобно же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз при Бушо, французском учителе, похвастался тем,
что он был рекрутом под Ватерлоо и
что немцы дали страшную таску французам. Бушо
только посмотрел на него и так страшно понюхал табаку,
что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton. Я тогда еще не знал,
что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
Мой отец считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного человека; он говорил,
что надобно верить в Священное писание без рассуждений, потому
что умом тут ничего не возьмешь, и все мудрования затемняют
только предмет;
что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился, не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая идет старым женщинам, а мужчинам неприлична.
Когда священник начал мне давать уроки, он был удивлен не
только общим знанием Евангелия, но тем,
что я приводил тексты буквально. «Но господь бог, — говорил он, — раскрыв ум, не раскрыл еще сердца». И мой теолог, пожимая плечами, удивлялся моей «двойственности», однако же был доволен мною, думая,
что у Терновского сумею держать ответ.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое,
чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я
только видел лес; все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Мой отец по воспитанию, по гвардейской службе, по жизни и связям принадлежал к этому же кругу; но ему ни его нрав, ни его здоровье не позволяли вести до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в противуположную крайность. Он хотел себе устроить жизнь одинокую, в ней его ждала смертельная скука, тем более
что он
только для себя хотел ее устроить. Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые силы портили нрав, делая его тяжелым.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть,
что леса нет, а есть
только лесная декорация, так
что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор после раздела, на худой конец, был пять раз в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
Особенно замечательно при этом,
что он
только одну книгу и читал, и читал ее постоянно, лет десять, это Франкёров курс; но, воздержный по характеру и не любивший роскоши, он не переходил известной страницы.
Он не был ни консерватор, ни отсталый человек, он просто не верил в людей, то есть верил,
что эгоизм — исключительное начало всех действий, и находил,
что его сдерживает
только безумие одних и невежество других.
В утешение нашим дамам я могу
только одно сказать,
что англичанки точно так же метались, толпились, тормошились, не давали проходу другим знаменитостям: Кошуту, потом Гарибальди и прочим; но горе тем, кто хочет учиться хорошим манерам у англичанок и их мужей!
Филарет умел хитро и ловко унижать временную власть; в его проповедях просвечивал тот христианский неопределенный социализм, которым блистали Лакордер и другие дальновидные католики. Филарет с высоты своего первосвятительного амвона говорил о том,
что человек никогда не может быть законно орудием другого,
что между людьми может
только быть обмен услуг, и это говорил он в государстве, где полнаселения — рабы.
За месяц до его смерти я с ужасом стал примечать,
что умственные способности его тухнут, слабеют, точно догорающие свечи, в комнате становилось темнее, смутнее. Он вскоре стал с трудом и усилием приискивать слово для нескладной речи, останавливался на внешних созвучиях, потом он почти и не говорил, а
только заботливо спрашивал свои лекарства и не пора ли принять.
— Вы делали для них подписку, это еще хуже. На первый раз государь так милосерд,
что он вас прощает,
только, господа, предупреждаю вас, за вами будет строгий надзор, будьте осторожны.
Можно было думать,
что Кетчер был тогда вице-канцлером российских орденов, а он занимал
только должность уездного лекаря.
Мне случалось иной раз видеть во сне,
что я студент и иду на экзамен, — я с ужасом думал, сколько я забыл, срежешься, да и
только, — и я просыпался, радуясь от души,
что море и паспорты, годы и визы отделяют меня от университета, никто меня не будет испытывать и не осмелится поставить отвратительную единицу.
Тут
только я разглядел,
что в углу сидел старый священник с седой бородой и красно-синим лицом.
Вслед за тем явился сам государь в Москву. Он был недоволен следствием над нами, которое
только началось, был недоволен,
что нас оставили в руках явной полиции, был недоволен,
что не нашли зажигателей, словом, был недоволен всем и всеми.
Дежурный офицер тоже колко улыбнулся, однако жандарму сказали, чтоб он
только смотрел; я вынул все,
что было.
— «Можно, мол, ваше высокоблагородие», — говорим мы ему, да и припасли с товарищем мешочек; сидим-с;
только едак к полночи бежит молдаванка; мы, знаете, говорим ей: «
Что, мол, сударыня, торопитесь?» — да и дали ей раз по голове; она, голубушка, не пикнула, мы ее в мешок — да и в реку.
Я шутя говорил ему,
что выгнать можно
только того, кто имеет право выйти, а кто не имеет его, тому поневоле приходится есть и пить там, где он задержан…
— Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот,
что ли, набирают — не знаю. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я их принял верст за сто; офицер,
что сдавал, говорил: «Беда, да и
только, треть осталась на дороге» (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.
Канцелярия Аракчеева была вроде тех медных рудников, куда работников посылают
только на несколько месяцев, потому
что если оставить долее, то они мрут.
Жаль,
что Сибирь так скверно управляется. Выбор генерал-губернаторов особенно несчастен. Не знаю, каков Муравьев; он известен умом и способностями; остальные были никуда не годны. Сибирь имеет большую будущность — на нее смотрят
только как на подвал, в котором много золота, много меху и другого добра, но который холоден, занесен снегом, беден средствами жизни, не изрезан дорогами, не населен. Это неверно.
— Разве вот
что; поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? Неравно дело пойдет в палату, там у меня есть приятели, все сделают; ну,
только это люди другого сорта, тут тремя лобанчиками не отделаешься.
По несчастию, татарин-миссионер был не в ладах с муллою в Малмыже. Мулле совсем не нравилось,
что правоверный сын Корана так успешно проповедует Евангелие. В рамазан исправник, отчаянно привязавши крест в петлицу, явился в мечети и, разумеется, стал впереди всех. Мулла
только было начал читать в нос Коран, как вдруг остановился и сказал,
что он не смеет продолжать в присутствии правоверного, пришедшего в мечеть с христианским знамением.
Крестьяне снова подали в сенат, но пока их дело дошло до разбора, межевой департамент прислал им планы на новую землю, как водится, переплетенные, раскрашенные, с изображением звезды ветров, с приличными объяснениями ромба RRZ и ромба ZZR, а главное, с требованием такой-то подесятинной платы. Крестьяне, увидев,
что им не
только не отдают землю, но хотят с них слупить деньги за болото, начисто отказались платить.
Староста, никогда не мечтавший о существовании людей в мундире, которые бы не брали взяток, до того растерялся,
что не заперся, не начал клясться и божиться,
что никогда денег не давал,
что если
только хотел этого, так чтоб лопнули его глаза и росинка не попала бы в рот.
«Экой беспорядок», — скажут многие; но пусть же они вспомнят,
что только этот беспорядок и делает возможною жизнь в России.
Удивительный человек, он всю жизнь работал над своим проектом. Десять лет подсудимости он занимался
только им; гонимый бедностью и нуждой в ссылке, он всякий день посвящал несколько часов своему храму. Он жил в нем, он не верил,
что его не будут строить: воспоминания, утешения, слава — все было в этом портфеле артиста.
Но откуда же было взять сто тысяч? Казенное добро, говорят, ни на огне не горит, ни в воде не тонет, — оно
только крадется, могли бы мы прибавить.
Чего тут задумываться — сейчас генерал-адъютанта на почтовых в Москву разбирать дело.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она
только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, —
что я попала ошибкой в эту жизнь и
что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Что может быть жальче, недостаточнее такого воспитания, а между тем все пошло на дело, все принесло удивительные плоды: так мало нужно для развития, если
только есть
чему развиться.
Я Сашу потом знал очень хорошо. Где и как умела она развиться, родившись между кучерской и кухней, не выходя из девичьей, я никогда не мог понять, но развита была она необыкновенно. Это была одна из тех неповинных жертв, которые гибнут незаметно и чаще,
чем мы думаем, в людских, раздавленные крепостным состоянием. Они гибнут не
только без всякого вознаграждения, сострадания, без светлого дня, без радостного воспоминания, но не зная, не подозревая сами,
что в них гибнет и сколько в них умирает.
Два дома были заняты, в одном жили мы и сам хозяин с своей мачехой — толстомягкой вдовой, которая так матерински и с такой ревностью за ним присматривала,
что он
только украдкой от нее разговаривал с садовыми дамами.
Мои письма становились все тревожнее; с одной стороны, я глубоко чувствовал не
только свою вину перед Р., но новую вину лжи, которую брал на себя молчанием. Мне казалось,
что я пал, недостоин иной любви… а любовь росла и росла.
Имя сестры начинало теснить меня, теперь мне недостаточно было дружбы, это тихое чувство казалось холодным. Любовь ее видна из каждой строки ее писем, но мне уж и этого мало, мне нужно не
только любовь, но и самое слово, и вот я пишу: «Я сделаю тебе странный вопрос: веришь ли ты,
что чувство, которое ты имеешь ко мне, — одна дружба? Веришь ли ты,
что чувство, которое я имею к тебе, — одна дружба?Я не верю».
Опасность могла
только быть со стороны тайной полиции, но все было сделано так быстро,
что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет в голову, чтоб человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы.
Что, я разве говорю,
что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну,
только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Только в том и была разница,
что Natalie вносила в наш союз элемент тихий, кроткий, грациозный, элемент молодой девушки со всей поэзией любящей женщины, а я — живую деятельность, мое semper in motu, [всегда в движении (лат.).] беспредельную любовь да, сверх того, путаницу серьезных идей, смеха, опасных мыслей и кучу несбыточных проектов.
… С ужасом открывается мало-помалу тайна, несчастная мать сперва старается убедиться,
что ей
только показалось, но вскоре сомнение невозможно; отчаянием и слезами сопровождает она всякое движение младенца, она хотела бы остановить тайную работу жизни, вести ее назад, она ждет несчастья, как милосердия, как прощения, а неотвратимая природа идет своим путем, — она здорова, молода!
—
Что с вами сделалось? — спросил я ее с участием. Яркий пурпур покрывал ее исхудалые щеки, стыд ли это был или чахотка, не знаю,
только, казалось, не румяны; она в два года с половиной состарелась на десять.
Тут было не до разбора — помню
только,
что в первые минуты ее голос провел нехорошо по моему сердцу, но и это минутное впечатление исчезло в ярком свете радости.
Все люди дельные и живые перешли на сторону Белинского,
только упорные формалисты и педанты отдалились; одни из них дошли до того немецкого самоубийства наукой, схоластической и мертвой,
что потеряли всякий жизненный интерес и сами потерялись без вести.