Неточные совпадения
Все личное быстро осыпается, этому обнищанию надо покориться. Это не отчаяние, не старчество, не холод и не равнодушие: это — седая юность, одна из форм выздоровления или, лучше, самый процесс его. Человечески переживать иные раны можно
только этим путем.
Утром рано подходит офицер и
всех мужчин забрал, и вашего папеньку тоже, оставил одних женщин да раненого Павла Ивановича, и повел их тушить окольные домы, так до самого вечера пробыли мы одни; сидим и плачем, да и
только.
Дни за два шум переставал, комната была отворена —
все в ней было по-старому, кой-где валялись
только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался щекотливого предмета.
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел
всю жизнь в мире, освещенном лампами, в мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь, что есть другой мир, посерьезнее, — несмотря даже на то, что
все события с 1789 до 1815 не
только прошли возле, но зацеплялись за него.
Справедливее следует исключить каких-нибудь временщиков, фаворитов и фавориток, барских барынь, наушников; но, во-первых, они составляют исключение, это — Клейнмихели конюшни, Бенкендорфы от погреба, Перекусихины в затрапезном платье, Помпадур на босую ногу; сверх того, они-то и ведут себя
всех лучше, напиваются
только ночью и платья своего не закладывают в питейный дом.
Мой отец считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного человека; он говорил, что надобно верить в Священное писание без рассуждений, потому что умом тут ничего не возьмешь, и
все мудрования затемняют
только предмет; что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился, не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая идет старым женщинам, а мужчинам неприлична.
И
все такою тишиной
Кругом дышало,
только чтенье
Дьячков звучало, и с душой
Дружилось тайное стремленье,
И смутно с детскою мечтой
Уж грусти тихой ощущенье
Я бессознательно сближал
И
все чего-то так желал.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я
только видел лес;
все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть
только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор после раздела, на худой конец, был пять раз в Новоселье, и
все оставалось шито и крыто.
Тогда
только оценил я
все безотрадное этой жизни; с сокрушенным сердцем смотрел я на грустный смысл этого одинокого, оставленного существования, потухавшего на сухом, жестком каменистом пустыре, который он сам создал возле себя, но который изменить было не в его воле; он знал это, видел приближающуюся смерть и, переламывая слабость и дряхлость, ревниво и упорно выдерживал себя. Мне бывало ужасно жаль старика, но делать было нечего — он был неприступен.
Николай
все это исказил; он ограничил прием студентов, увеличил плату своекоштных и дозволил избавлять от нее
только бедных дворян.
Он не был ни консерватор, ни отсталый человек, он просто не верил в людей, то есть верил, что эгоизм — исключительное начало
всех действий, и находил, что его сдерживает
только безумие одних и невежество других.
Все слушало одного Листа,
все говорило
только с ним одним, отвечало
только ему.
Мы следили шаг за шагом за каждым словом, за каждым событием, за смелыми вопросами и резкими ответами, за генералом Лафайетом и за генералом Ламарком, мы не
только подробно знали, но горячо любили
всех тогдашних деятелей, разумеется радикальных, и хранили у себя их портреты, от Манюеля и Бенжамен Констана до Дюпон де Лёра и Армана Кареля.
Вадим, по наследству, ненавидел ото
всей души самовластье и крепко прижал нас к своей груди, как
только встретился. Мы сблизились очень скоро. Впрочем, в то время ни церемоний, ни благоразумной осторожности, ничего подобного не было в нашем круге.
Собирались мы по-прежнему
всего чаще у Огарева. Больной отец его переехал на житье в свое пензенское именье. Он жил один в нижнем этаже их дома у Никитских ворот. Квартира его была недалека от университета, и в нее особенно
всех тянуло. В Огареве было то магнитное притяжение, которое образует первую стрелку кристаллизации во всякой массе беспорядочно встречающихся атомов, если
только они имеют между собою сродство. Брошенные куда бы то ни было, они становятся незаметно сердцем организма.
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять, какой повод выдумала полиция, в последнее время
все было тихо. Огарев
только за день приехал… и отчего же его взяли, а меня нет?
— Тут нет места хотеть или не хотеть, — отвечал он, —
только я сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я его приведу к вам. Так вот, — прибавил он, помолчав, — и ваш черед пришел; этот омут
всех утянет.
Изверг этот взял стакан, налил его до невозможной полноты и вылил его себе внутрь, не переводя дыхания; этот образ вливания спиртов и вин
только существует у русских и у поляков; я во
всей Европе не видал людей, которые бы пили залпом стакан или умели хватить рюмку.
Вслед за тем явился сам государь в Москву. Он был недоволен следствием над нами, которое
только началось, был недоволен, что нас оставили в руках явной полиции, был недоволен, что не нашли зажигателей, словом, был недоволен
всем и
всеми.
Дежурный офицер тоже колко улыбнулся, однако жандарму сказали, чтоб он
только смотрел; я вынул
все, что было.
Я не любил тараканов, как вообще всяких незваных гостей; соседи мои показались мне страшно гадки, но делать было нечего, — не начать же было жаловаться на тараканов, — и нервы покорились. Впрочем, дня через три
все пруссаки перебрались за загородку к солдату, у которого было теплее; иногда
только забежит, бывало, один, другой таракан, поводит усами и тотчас назад греться.
Ибаев был виноватее других
только эполетами. Не будь он офицер, его никогда бы так не наказали. Человек этот попал на какую-то пирушку, вероятно, пил и пел, как
все прочие, но, наверное, не более и не громче других.
Тюфяев был восточный сатрап, но
только деятельный, беспокойный, во
все мешавшийся, вечно занятый. Тюфяев был бы свирепым комиссаром Конвента в 94 году, — каким-нибудь Карье.
Тут он снова очутился в своей среде. Чиновники и откупщики, заводчики и чиновники — раздолье, да и
только.
Все трепетало его,
все вставало перед ним,
все поило его,
все давало ему обеды,
все глядело в глаза; на свадьбах и именинах первый тост предлагали «за здравие его превосходительства!».
— Разве вот что; поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? Неравно дело пойдет в палату, там у меня есть приятели,
все сделают; ну,
только это люди другого сорта, тут тремя лобанчиками не отделаешься.
По несчастию, татарин-миссионер был не в ладах с муллою в Малмыже. Мулле совсем не нравилось, что правоверный сын Корана так успешно проповедует Евангелие. В рамазан исправник, отчаянно привязавши крест в петлицу, явился в мечети и, разумеется, стал впереди
всех. Мулла
только было начал читать в нос Коран, как вдруг остановился и сказал, что он не смеет продолжать в присутствии правоверного, пришедшего в мечеть с христианским знамением.
Удивительный человек, он
всю жизнь работал над своим проектом. Десять лет подсудимости он занимался
только им; гонимый бедностью и нуждой в ссылке, он всякий день посвящал несколько часов своему храму. Он жил в нем, он не верил, что его не будут строить: воспоминания, утешения, слава —
все было в этом портфеле артиста.
Все это издается на казенный счет, подряды статей делаются в министерствах так, как подряды на дрова и свечи,
только без переторжки; недостатка в общих отчетах, выдуманных цифрах и фантастических выводах не бывает.
Когда мне было лет пять-шесть и я очень шалил, Вера Артамоновна говаривала: «Хорошо, хорошо, дайте срок, погодите, я
все расскажу княгине, как
только она приедет». Я тотчас усмирялся после этой угрозы и умолял ее не жаловаться.
Теперь у нее оставались
только братья и, главное, княжна. Княжна, с которой она почти не расставалась во
всю жизнь, еще больше приблизила ее к себе после смерти мужа. Она не распоряжалась ничем в доме. Княгиня самодержавно управляла
всем и притесняла старушку под предлогом забот и внимания.
Отец мой возил меня всякий год на эту языческую церемонию;
все повторялось в том же порядке,
только иных стариков и иных старушек недоставало, об них намеренно умалчивали, одна княжна говаривала: «А нашего-то Ильи Васильевича и нет, дай ему бог царство небесное!.. Кого-то в будущий год господь еще позовет?» — И сомнительно качала головой.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она
только лет двенадцати хотела умереть. «Мне
все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Что может быть жальче, недостаточнее такого воспитания, а между тем
все пошло на дело,
все принесло удивительные плоды: так мало нужно для развития, если
только есть чему развиться.
Все было готово, недоставало
только «ее».
Мои письма становились
все тревожнее; с одной стороны, я глубоко чувствовал не
только свою вину перед Р., но новую вину лжи, которую брал на себя молчанием. Мне казалось, что я пал, недостоин иной любви… а любовь росла и росла.
«…Представь себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой, кажется, сейчас вынесли покойника, а тут эти дети без цели, даже без удовольствия, шумят, кричат, ломают и марают
все близкое; да хорошо бы еще, если б
только можно было глядеть на этих детей, а когда заставляют быть в их среде», — пишет она в одном письме из деревни, куда княгиня уезжала летом, и продолжает: «У нас сидят три старухи, и
все три рассказывают, как их покойники были в параличе, как они за ними ходили — а и без того холодно».
Опасность могла
только быть со стороны тайной полиции, но
все было сделано так быстро, что ей трудно было знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет в голову, чтоб человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.
— Видишь, — сказал Парфений, вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе
все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну,
только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
Как должны оскорблять бедную девушку, выставленную всенародно в качестве невесты,
все эти битые приветствия, тертые пошлости, тупые намеки… ни одно деликатное чувство не пощажено, роскошь брачного ложа, прелесть ночной одежды выставлены не
только на удивление гостям, но
всем праздношатающимся.
Только в том и была разница, что Natalie вносила в наш союз элемент тихий, кроткий, грациозный, элемент молодой девушки со
всей поэзией любящей женщины, а я — живую деятельность, мое semper in motu, [всегда в движении (лат.).] беспредельную любовь да, сверх того, путаницу серьезных идей, смеха, опасных мыслей и кучу несбыточных проектов.
— Ничего, ну
только вы правы, — у меня есть маленький… если б вы знали, — и при этих словах лицо ее оживилось, — какой славный, как он хорош, даже соседи,
все удивляются ему.
Мысль об опасности (которая часто тут
только начинается), сжимавшая грудь, разом исчезла, буйная радость овладела сердцем, будто в нем звон во
все колокола, праздников праздник!
Пятнадцать лет было довольно не
только чтобы развить силы, чтоб исполнить самые смелые мечты, самые несбыточные надежды, с удивительной роскошью и полнотой, но и для того, чтоб сокрушить их, низвергая
все, как карточный дом… частное и общее.
…Круг молодых людей — составившийся около Огарева, не был наш прежний круг.
Только двое из старых друзей, кроме нас, были налицо. Тон, интересы, занятия —
все изменилось. Друзья Станкевича были на первом плане; Бакунин и Белинский стояли в их главе, каждый с томом Гегелевой философии в руках и с юношеской нетерпимостью, без которой нет кровных, страстных убеждений.
Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах, немецкой философии, где
только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней.
Но если
все власти от бога и если существующий общественный порядок оправдывается разумом, то и борьба против него, если
только существует, оправдана.
Все люди дельные и живые перешли на сторону Белинского,
только упорные формалисты и педанты отдалились; одни из них дошли до того немецкого самоубийства наукой, схоластической и мертвой, что потеряли всякий жизненный интерес и сами потерялись без вести.
Славянофилы, с своей стороны, начали официально существовать с войны против Белинского; он их додразнил до мурмолок и зипунов. Стоит вспомнить, что Белинский прежде писал в «Отечественных записках», а Киреевский начал издавать свой превосходный журнал под заглавием «Европеец»; эти названия
всего лучше доказывают, что вначале были
только оттенки, а не мнения, не партии.
Безличность математики, внечеловеческая объективность природы не вызывают этих сторон духа, не будят их; но как
только мы касаемся вопросов жизненных, художественных, нравственных, где человек не
только наблюдатель и следователь, а вместе с тем и участник, там мы находим физиологический предел, который очень трудно перейти с прежней кровью и прежним мозгом, не исключив из них следы колыбельных песен, родных полей и гор, обычаев и
всего окружавшего строя.