Неточные совпадения
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой
любви к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался
тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его не известны императору.
Результатом этого разговора было
то, что я, мечтавший прежде, как все дети, о военной службе и мундире, чуть не плакавший о
том, что мой отец хотел из меня сделать статского, вдруг охладел к военной службе и хотя не разом, но мало-помалу искоренил дотла
любовь и нежность к эполетам, аксельбантам, лампасам.
В каждом воспоминании
того времени, отдельном и общем, везде на первом плане он с своими отроческими чертами, с своей
любовью ко мне.
Я не знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой
любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая
любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она — страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность
любви и весь ее характер:
та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств,
то же недоверие к себе, безусловная преданность,
та же мучительная тоска разлуки и
то же ревнивое желание исключительности.
Изредка давались семейные обеды, на которых бывал Сенатор, Голохвастовы и прочие, и эти обеды давались не из удовольствия и неспроста, а были основаны на глубоких экономико-политических соображениях. Так, 20 февраля, в день Льва Катанского,
то есть в именины Сенатора, обед был у нас, а 24 июня,
то есть в Иванов день, — у Сенатора, что, сверх морального примера братской
любви, избавляло
того и другого от гораздо большего обеда у себя.
Я вступил в физико-математическое отделение, несмотря на
то что никогда не имел ни большой способности, ни большой
любви к математике.
Где вы? Что с вами, подснежные друзья мои? Двадцать лет мы не видались. Чай, состарились и вы, как я, дочерей выдаете замуж, не пьете больше бутылками шампанское и стаканчиком на ножке наливку. Кто из вас разбогател, кто разорился, кто в чинах, кто в параличе? А главное, жива ли у вас память об наших смелых беседах, живы ли
те струны, которые так сильно сотрясались
любовью и негодованием?
Я остался
тот же, вы это знаете; чай, долетают до вас вести с берегов Темзы. Иногда вспоминаю вас, всегда с
любовью; у меня есть несколько писем
того времени, некоторые из них мне ужасно дороги, и я люблю их перечитывать.
В
то же время для меня начался новый отдел жизни… отдел чистый, ясный, молодой, серьезный, отшельнический и проникнутый
любовью.
Наполеон женил своих воинов в
том роде, как наши помещики женят дворовых людей, — не очень заботясь о
любви и наклонностях.
…Последнее пламя потухавшей
любви осветило на минуту тюремный свод, согрело грудь прежними мечтами, и каждый пошел своим путем. Она уехала в Украину, я собирался в ссылку. С
тех пор не было вести об ней.
С месяц продолжался этот запой
любви; потом будто сердце устало, истощилось — на меня стали находить минуты тоски; я их тщательно скрывал, старался им не верить, удивлялся
тому, что происходило во мне, — а
любовь стыла себе да стыла.
Тут я понял, что муж, в сущности, был для меня извинением в своих глазах, —
любовь откипела во мне. Я не был равнодушен к ней, далеко нет, но это было не
то, чего ей надобно было. Меня занимал теперь иной порядок мыслей, и этот страстный порыв словно для
того обнял меня, чтоб уяснить мне самому иное чувство. Одно могу сказать я в свое оправдание — я был искренен в моем увлечении.
…Сбитый с толку, предчувствуя несчастия, недовольный собою, я жил в каком-то тревожном состоянии; снова кутил, искал рассеяния в шуме, досадовал за
то, что находил его, досадовал за
то, что не находил, и ждал, как чистую струю воздуха середь пыльного жара, несколько строк из Москвы от Natalie. Надо всем этим брожением страстей всходил светлее и светлее кроткий образ ребенка-женщины. Порыв
любви к Р. уяснил мне мое собственное сердце, раскрыл его тайну.
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже написал мелом до половины мой вензель; боже мой, моих сил недостает, ни на кого не могу опереться из
тех, которые могли быть опорой; одна — на краю пропасти, и целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю, силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя не видно; но одно воспоминание — и душа встрепенулась, готова снова на бой в доспехах
любви».
Долго толковали они, ни в чем не согласились и наконец потребовали арестанта. Молодая девушка взошла; но это была не
та молчаливая, застенчивая сирота, которую они знали. Непоколебимая твердость и безвозвратное решение были видны в спокойном и гордом выражении лица; это было не дитя, а женщина, которая шла защищать свою
любовь — мою
любовь.
Только в
том и была разница, что Natalie вносила в наш союз элемент тихий, кроткий, грациозный, элемент молодой девушки со всей поэзией любящей женщины, а я — живую деятельность, мое semper in motu, [всегда в движении (лат.).] беспредельную
любовь да, сверх
того, путаницу серьезных идей, смеха, опасных мыслей и кучу несбыточных проектов.
Бедные матери, скрывающие, как позор, следы
любви, как грубо и безжалостно гонит их мир и гонит в
то время, когда женщине так нужен покой и привет, дико отравляя ей
те незаменимые минуты полноты, в которые жизнь, слабея, склоняется под избытком счастия…
И кто взвесил, кто подумал о
том, что и что было в этом сердце, пока мать переходила страшную тропу от
любви до страха, от страха до отчаяния, от отчаяния до преступления, до безумия, потому что детоубийство есть физиологическая нелепость.
Я получил твою записку и доволен тобою. Забудь его, коли так, это был опыт, а ежели б
любовь в самом деле,
то она не так бы выразилась.
Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он был готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя,
любви; но она не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до
тех пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
«В 1842 я желала, чтоб все страницы твоего дневника были светлы и безмятежны; прошло три года с
тех пор, и, оглянувшись назад, я не жалею, что желание мое не исполнилось, — и наслаждение, и страдание необходимо для полной жизни, а успокоение ты найдешь в моей
любви к тебе, — в
любви, которой исполнено все существо мое, вся жизнь моя.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года
тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами
того времени мы обязаны ему. Великая сила
любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то, в глубине души.
Ни вас, друзья мои, ни
того ясного, славного времени я не дам в обиду; я об нем вспоминаю более чем с
любовью, — чуть ли не с завистью. Мы не были похожи на изнуренных монахов Зурбарана, мы не плакали о грехах мира сего — мы только сочувствовали его страданиям и с улыбкой были готовы кой на что, не наводя тоски предвкушением своей будущей жертвы. Вечно угрюмые постники мне всегда подозрительны; если они не притворяются, у них или ум, или желудок расстроен.
Любовь Грановского к ней была тихая, кроткая дружба, больше глубокая и нежная, чем страстная. Что-то спокойное, трогательно тихое царило в их молодом доме. Душе было хорошо видеть иной раз возле Грановского, поглощенного своими занятиями, его высокую, гнущуюся, как ветка, молчаливую, влюбленную и счастливую подругу. Я и тут, глядя на них, думал о
тех ясных и целомудренных семьях первых протестантов, которые безбоязненно пели гонимые псалмы, готовые рука в руку спокойно и твердо идти перед инквизитора.
То было осенью унылой…
Средь урн надгробных и камней
Свежа была твоя могила
Недавней насыпью своей.
Дары
любви, дары печали —
Рукой твоих учеников
На ней рассыпаны лежали
Венки из листьев и цветов.
Над ней, суровым дням послушна, —
Кладбища сторож вековой, —
Сосна качала равнодушно
Зелено-грустною главой,
И речка, берег омывая,
Волной бесследною вблизи
Лилась, лилась, не отдыхая,
Вдоль нескончаемой стези.
У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы — за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование
любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в
то время как сердце билось одно.
На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным столом, на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин — из
тех, которым всегда бывает жарко, с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами, с толстыми, но тщательно выхоленными руками, с шейным платком, сведенным на минимум, с бесцветными глазами, с жовиальным [Здесь: благодушным (от фр. jovial).] выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в
любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.
В этой семье брак будет нерасторгаем, но зато холодный как лед; брак, собственно, победа над
любовью, чем меньше
любви между женой-кухаркой и мужем-работником,
тем лучше.
Каждая черта его лица, вовсе не правильного и скорее напоминающего славянский тип, чем итальянский, оживлена, проникнута беспредельной добротой,
любовью и
тем, что называется bienveillance (я употребляю французское слово, потому что наше «благоволение» затаскалось до
того по передним и канцеляриям, что его смысл исказился и оподлел).