Неточные совпадения
Я часы
целые проводил в его комнате, докучал ему, притеснял его, шалил — он все выносил
с добродушной улыбкой, вырезывал мне всякие чудеса из картонной бумаги, точил разные безделицы из дерева (зато ведь как же я его и любил).
После ряда истязаний, вынесенных
с чрезвычайным мужеством, превратив
целое существование в одну перемежающуюся операцию, доктора объявили его болезнь неизлечимой.
Эти люди сломились в безвыходной и неравной борьбе
с голодом и нищетой; как они ни бились, они везде встречали свинцовый свод и суровый отпор, отбрасывавший их на мрачное дно общественной жизни и осуждавший на вечную работу без
цели, снедавшую ум вместе
с телом.
Каждый год отец мой приказывал мне говеть. Я побаивался исповеди, и вообще церковная mise en scene [постановка (фр.).] поражала меня и пугала;
с истинным страхом подходил я к причастию; но религиозным чувством я этого не назову, это был тот страх, который наводит все непонятное, таинственное, особенно когда ему придают серьезную торжественность; так действует ворожба, заговаривание. Разговевшись после заутрени на святой неделе и объевшись красных яиц, пасхи и кулича, я
целый год больше не думал о религии.
Мы сидели раз вечером
с Иваном Евдокимовичем в моей учебной комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя на стопы голосом и рукой каждый стих из Гнедичевой «Илиады», — вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул в лице, мне было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав в переднюю, а тверская кузина, закутанная в шубах, шалях, шарфах, в капоре и в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня
целовать.
Мы
с ужасом ждали разлуки, и вот одним осенним днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов на
целую неделю, толпились у подъезда и прощались.
В саду было множество ворон; гнезда их покрывали макушки деревьев, они кружились около них и каркали; иногда, особенно к вечеру, они вспархивали
целыми сотнями, шумя и поднимая других; иногда одна какая-нибудь перелетит наскоро
с дерева на дерево, и все затихнет…
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы
с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до
цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Он постоянно представлял из себя человека, стоящего выше всех этих мелочей; для чего,
с какой
целью? в чем состоял высший интерес, которому жертвовалось сердце? — я не знаю.
Чтоб дать полное понятие о нашем житье-бытье, опишу
целый день
с утра; однообразность была именно одна из самых убийственных вещей, жизнь у нас шла как английские часы, у которых убавлен ход, — тихо, правильно и громко напоминая каждую секунду.
Для перемены, а долею для того, чтоб осведомиться, как все обстоит в доме у нас, не было ли ссоры между господами, не дрался ли повар
с своей женой и не узнал ли барин, что Палашка или Ульяша
с прибылью, — прихаживали они иногда в праздники на
целый день.
После Сенатора отец мой отправлялся в свою спальную, всякий раз осведомлялся о том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ, изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер приготовлял на столике возле постели
целый арсенал разных вещей: склянок, ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал
с час времени Бурьенна, «Memorial de S-te Helene» и вообще разные «Записки», засим наступала ночь.
Мудрено было бы сказать отчего, если б главная
цель,
с которой он все это делал, была неизвестна; он хотел одного — лишить своих братьев наследства, и этого он достигал вполне «привенчиванием» сына.
Перед окончанием моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался
с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после моей женитьбы я ездил полутайком на несколько дней в подмосковную, где тогда жил мой отец.
Цель этой поездки состояла в окончательном примирении
с ним, он все еще сердился на меня за мой брак.
Но рядом
с его светлой, веселой комнатой, обитой красными обоями
с золотыми полосками, в которой не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел сказать — яств и питий, но остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом
с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили
целые ночи напролет, а иногда
целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом, в котором мы чуть ли не впервые научились уважать семейную жизнь.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь
с такою гордостью,
с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею,
поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Распятое тело воскресало, в свою очередь, и не стыдилось больше себя; человек достигал созвучного единства, догадывался, что он существо
целое, а не составлен, как маятник, из двух разных металлов, удерживающих друг друга, что враг, спаянный
с ним, исчез.
Я вышел, не желая его обидеть, на террасу — и обомлел.
Целый полукруг домов пылал, точно будто все они загорелись в одно время. Пожар разрастался
с невероятной скоростью.
Что тут винить
с натянутой регуловской точки зрения человека, — надобно винить грустную среду, в которой всякое благородное чувство передается, как контрабанда, под полой да затворивши двери; а сказал слово громко — так день
целый и думаешь, скоро ли придет полиция…
С тяжелым сердцем оставил я Орлова; и ему было нехорошо; когда я ему подал руку, он встал, обнял меня, крепко прижал к широкой своей груди и
поцеловал.
Пока я одевался, случилось следующее смешно-досадное происшествие. Обед мне присылали из дома, слуга отдавал внизу дежурному унтер-офицеру, тот присылал
с солдатом ко мне. Виноградное вино позволялось пропускать от полубутылки до
целой в день. Н. Сазонов, пользуясь этим дозволением, прислал мне бутылку превосходного «Иоганнисберга». Солдат и я, мы ухитрились двумя гвоздями откупорить бутылку; букет поразил издали. Этим вином я хотел наслаждаться дня три-четыре.
— А вас, monsieur Герцен, вся комиссия ждала
целый вечер; этот болван привез вас сюда в то время, как вас требовали к князю Голицыну. Мне очень жаль, что вы здесь прождали так долго, но это не моя вина. Что прикажете делать
с такими исполнителями? Я думаю, пятьдесят лет служит и все чурбан. Ну, пошел теперь домой! — прибавил он, изменив голос на гораздо грубейший и обращаясь к квартальному.
Между тем Долгорукий, довольный тем, что ловко подшутил над приятелями, ехал торжественно в Верхотурье. Третья повозка везла
целый курятник, — курятник, едущий на почтовых! По дороге он увез
с нескольких станций приходные книги, перемешал их, поправил в них цифры и чуть не свел
с ума почтовое ведомство, которое и
с книгами не всегда ловко сводило концы
с концами.
Об этом Фигнере и Сеславине ходили
целые легенды в Вятке. Он чудеса делал. Раз, не помню по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой не хуже другого свою лошадь. Для этого он адресовался
с просьбой к одному из Машковцевых, богатых купцов того края, чтоб он ему дал свою серую дорогую верховую лошадь. Машковцев не дал.
Нельзя сказать, чтоб он легко сдался, он отчаянно боролся
целых десять лет, он приехал в ссылку еще в надежде одолеть врагов, оправдаться, он приехал, словом, еще готовый на борьбу,
с планами и предположениями. Но тут он разглядел, что все кончено.
Простые линии, их гармоническое сочетание, ритм, числовые отношения представляют нечто таинственное и
с тем вместе неполное, Здание, храм не заключают сами в себе своей
цели, как статуя или картина, поэма или симфония; здание ищет обитателя, это — очерченное, расчищенное место, это — обстановка, броня черепахи, раковина моллюска, — именно в том-то и дело, чтоб содержащее так соответствовало духу,
цели, жильцу, как панцирь черепахе.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть
целое утро
с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа умер.
Она была в отчаянии, огорчена, оскорблена;
с искренним и глубоким участием смотрел я, как горе разъедало ее; не смея заикнуться о причине, я старался рассеять ее, утешить, носил романы, сам их читал вслух, рассказывал
целые повести и иногда не приготовлялся вовсе к университетским лекциям, чтоб подольше посидеть
с огорченной девушкой.
Тот только знает цену этой сердечной болтовни, кто живал долго, годы
целые с людьми совершенно посторонними.
Мы
с Кетчером проводили
целые ночи напролет, говоря, вспоминая, смеясь сквозь слезы и до слез.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и
целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться
с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
В три четверти десятого явился Кетчер в соломенной шляпе,
с измятым лицом человека, не спавшего
целую ночь. Я бросился к нему и, обнимая его, осыпал упреками. Кетчер, нахмурившись, посмотрел на меня и спросил...
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых до Поварской? Мы бы тут болтали
с тобой
целый час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, — посылает вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей рукой и дала мне на случай нужды теплую шаль.
Дома мы выпили
с шаферами и Матвеем две бутылки вина, шаферы посидели минут двадцать, и мы остались одни, и нам опять, как в Перове, это казалось так естественно, так просто, само собою понятно, что мы совсем не удивлялись, а потом месяцы
целые не могли надивиться тому же.
Ведь были же и у нее минуты забвения, в которые она страстно любила своего будущего малютку, и тем больше, что его существование была тайна между ними двумя; было же время, в которое она мечтала об его маленькой ножке, об его молочной улыбке,
целовала его во сне, находила в нем сходство
с кем-то, который был ей так дорог…
Между теми записками и этими строками прошла и совершилась
целая жизнь, — две жизни,
с ужасным богатством счастья и бедствий. Тогда все дышало надеждой, все рвалось вперед, теперь одни воспоминания, один взгляд назад, — взгляд вперед переходит пределы жизни, он обращен на детей. Я иду спиной, как эти дантовские тени, со свернутой головой, которым il veder dinanziera tolto. [не дано было смотреть вперед (ит.).]
Хозяйка дома
с внутренней горестью смотрела на подлые вкусы своего мужа и уступала им так, как Людовик-Филипп в начале своего царствования, снисходя к своим избирателям, приглашал на балы в Тюльери
целые rez-de-chaussée [нижние этажи (фр.).] подтяжечных мастеров, москательных лавочников, башмачников и других почтенных граждан.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать к нам; лежа на полу
с двухлетним ребенком, он играл
с ним
целые часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило к самым оригинальным сценам и спорам…
— В образованных странах, — сказал
с неподражаемым самодовольством магистр, — есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что
целый народ чтит… и прекрасно делают.
Его отец, говорят, сердясь на него, сам просил, чтобы его перевели в армию; брошенный в какой-то потерянной белорусской деревне,
с своим парком, Бакунин одичал, сделался нелюдимом, не исполнял службы и дни
целые лежал в тулупе на своей постели.
Я мог бы написать
целый том анекдотов, слышанных мною от Ольги Александровны:
с кем и кем она ни была в сношениях, от графа д'Артуа и Сегюра до лорда Гренвиля и Каннинга, и притом она смотрела на всех независимо, по-своему и очень оригинально. Ограничусь одним небольшим случаем, который постараюсь передать ее собственными словами.
Виц-губернатор был тяжелый педант, формалист, добряк из семинаристов, он сам составлял
с большим трудом свои язвительные ответы и, разумеется,
целью своей жизни делал эту ссору.
«Господи, какая невыносимая тоска! Слабость ли это или мое законное право? Неужели мне считать жизнь оконченною, неужели всю готовность труда, всю необходимость обнаружения держать под спудом, пока потребности заглохнут, и тогда начать пустую жизнь? Можно было бы жить
с единой
целью внутреннего образования, но середь кабинетных занятий является та же ужасная тоска. Я должен обнаруживаться, — ну, пожалуй, по той же необходимости, по которой пищит сверчок… и еще годы надобно таскать эту тяжесть!»
Безмерно печально сличение двух посланий Пушкина к Чаадаеву, между ними прошла не только их жизнь, но
целая эпоха, жизнь
целого поколения,
с надеждою ринувшегося вперед и грубо отброшенного назад. Пушкин-юноша говорит своему другу...
В мире не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и существование
целого периода русской истории. Он должен был возбудить в них сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная
с Москвы.
— Знаете ли что, — сказал он вдруг, как бы удивляясь сам новой мысли, — не только одним разумом нельзя дойти до разумного духа, развивающегося в природе, но не дойдешь до того, чтобы понять природу иначе, как простое, беспрерывное брожение, не имеющее
цели, и которое может и продолжаться, и остановиться. А если это так, то вы не докажете и того, что история не оборвется завтра, не погибнет
с родом человеческим,
с планетой.
Да, это не просто доска
с изображением… века
целые поглощала она эти потоки страстных возношений, молитв людей скорбящих, несчастных; она должна была наполниться силой, струящейся из нее, отражающейся от нее на верующих.
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься
с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко
поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Они составляют
целое, то есть замкнутое, оконченное в себе воззрение на жизнь,
с своими преданиями и правилами,
с своим добром и злом,
с своими приемами и
с своей нравственностью низшего порядка.
Все подсматривали, следили друг за другом и доносили; положим, что доносы делались
с убеждением,
с наилучшими
целями, безденежно, но все же это были доносы…