Неточные совпадения
Сенатор был по характеру человек добрый и любивший рассеяния; он провел всю жизнь в
мире, освещенном лампами, в
мире официально-дипломатическом и придворно-служебном, не догадываясь, что есть другой
мир, посерьезнее, — несмотря даже на то, что все события
с 1789 до 1815 не только прошли возле, но зацеплялись за него.
В первой молодости моей я часто увлекался вольтерианизмом, любил иронию и насмешку, но не помню, чтоб когда-нибудь я взял в руки Евангелие
с холодным чувством, это меня проводило через всю жизнь; во все возрасты, при разных событиях я возвращался к чтению Евангелия, и всякий раз его содержание низводило
мир и кротость на душу.
Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый
мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не
с той стороны,
с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души.
Христианство сначала понимало, что
с тем понятием о браке, которое оно развивало,
с тем понятием о бессмертии души, которое оно проповедовало, второй брак — вообще нелепость; но, делая постоянно уступки
миру, церковь перехитрила и встретилась
с неумолимой логикой жизни —
с простым детским сердцем, практически восставшим против благочестивой нелепости считать подругу отца — своей матерью.
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но
с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в
мире человек, за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
Одни таскались
с каким-нибудь гарнизонным офицером и охапкой детей в Бессарабии, другие состояли годы под судом
с мужем, и все эти опыты жизненные оставили на них следы повытий и уездных городов, боязнь сильных
мира сего, дух уничижения и какое-то тупоумное изуверство.
А какие оригиналы были в их числе и какие чудеса — от Федора Ивановича Чумакова, подгонявшего формулы к тем, которые были в курсе Пуансо,
с совершеннейшей свободой помещичьего права, прибавляя, убавляя буквы, принимая квадраты за корни и х за известное, до Гавриила Мягкова, читавшего самую жесткую науку в
мире — тактику.
Торжественно и поэтически являлись середь мещанского
мира эти восторженные юноши
с своими неразрезными жилетами,
с отрощенными бородами. Они возвестили новую веру, им было что сказать и было во имя чего позвать перед свой суд старый порядок вещей, хотевший их судить по кодексу Наполеона и по орлеанской религии.
— Если бы не семья, не дети, — говорил он мне, прощаясь, — я вырвался бы из России и пошел бы по
миру;
с моим Владимирским крестом на шее спокойно протягивал бы я прохожим руку, которую жал император Александр, — рассказывая им мой проект и судьбу художника в России.
В одних я представлял борьбу древнего
мира с христианством, тут Павел, входя в Рим, воскрешал мертвого юношу к новой жизни.
При самом выезде из Вятской губернии мне еще пришлось проститься
с чиновническим
миром, и он pour la clôture [на прощание (фр.).] явился во всем блеске.
Стремленье выйти в другой
мир становилось все сильнее и сильнее, и
с тем вместе росло презрение к моей темнице и к ее жестоким часовым, я повторяла беспрерывно стихи Чернеца...
А между тем слова старика открывали перед молодым существом иной
мир, иначе симпатичный, нежели тот, в котором сама религия делалась чем-то кухонным, сводилась на соблюдение постов да на хождение ночью в церковь, где изуверство, развитое страхом, шло рядом
с обманом, где все было ограничено, поддельно, условно и жало душу своей узкостью.
Унылая, грустная дружба к увядающей Саше имела печальный, траурный отблеск. Она вместе
с словами диакона и
с отсутствием всякого развлечения удаляла молодую девушку от
мира, от людей. Третье лицо, живое, веселое, молодое и
с тем вместе сочувствовавшее всему мечтательному и романтическому, было очень на месте; оно стягивало на землю, на действительную, истинную почву.
Открытая, благородная натура
с детства поставила его в прямую ссору
с окружающим
миром; он не скрывал это враждебное отношение и привык к нему.
Потом он позвал денщика, гусара же, и велел ему ни под каким предлогом никого не пускать в эту комнату. Я снова очутился под охраной солдата,
с той разницей, что в Крутицах жандарм меня караулил от всего
мира, а тут гусар караулил весь
мир от меня.
В
мире нет ничего разрушительнее, невыносимее, как бездействие и ожидание в такие минуты. Друзья делают большую ошибку, снимая
с плеч главного пациента всю ношу. Выдумать надобно занятия для него, если их нет, задавить физической работой, рассеять недосугом, хлопотами.
И хорошо, что человек или не подозревает, или умеет не видать, забыть. Полного счастия нет
с тревогой; полное счастие покойно, как море во время летней тишины. Тревога дает свое болезненное, лихорадочное упоение, которое нравится, как ожидание карты, но это далеко от чувства гармонического, бесконечного
мира. А потому сон или нет, но я ужасно высоко ценю это доверие к жизни, пока жизнь не возразила на него, не разбудила… мрут же китайцы из-за грубого упоения опиумом…»
Внутренний
мир ее разрушен, ее уверили, что ее сын — сын божий, что она — богородица; она смотрит
с какой-то нервной восторженностью,
с магнетическим ясновидением, она будто говорит: «Возьмите его, он не мой». Но в то же время прижимает его к себе так, что если б можно, она убежала бы
с ним куда-нибудь вдаль и стала бы просто ласкать, кормить грудью не спасителя
мира, а своего сына. И все это оттого, что она женщина-мать и вовсе не сестра всем Изидам, Реям и прочим богам женского пола.
Когда я привык к языку Гегеля и овладел его методой, я стал разглядывать, что Гегель гораздо ближе к нашему воззрению, чем к воззрению своих последователей, таков он в первых сочинениях, таков везде, где его гений закусывал удила и несся вперед, забывая «бранденбургские ворота». Философия Гегеля — алгебра революции, она необыкновенно освобождает человека и не оставляет камня на камне от
мира христианского, от
мира преданий, переживших себя. Но она, может
с намерением, дурно формулирована.
Но Белинский черпал столько же из самого источника; взгляд Станкевича на художество, на поэзию и ее отношение к жизни вырос в статьях Белинского в ту новую мощную критику, в то новое воззрение на
мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России и заставило
с ужасом отпрянуть от Белинского всех педантов и доктринеров.
С ним пришел, вероятно, его адъютант, тончайший корнет в
мире,
с неслыханно длинными ногами, белокурый,
с крошечным беличьим лицом и
с тем добродушным выражением, которое часто остается у матушкиных сынков, никогда ничему не учившихся или, по крайней мере, не выучившихся.
— Ах, помилуйте, я совсем не думал напоминать вам, я вас просто так спросил. Мы вас передали
с рук на руки графу Строганову и не очень торопим, как видите, сверх того, такая законная причина, как болезнь вашей супруги… (Учтивейший в
мире человек!)
С людьми самыми симпатичными как раз здесь договоришься до таких противуречий, где уж ничего нет общего и где убедить невозможно. В этой упрямой упорности и непроизвольном непонимании так и стучишь головой о предел
мира завершенного.
Ни вас, друзья мои, ни того ясного, славного времени я не дам в обиду; я об нем вспоминаю более чем
с любовью, — чуть ли не
с завистью. Мы не были похожи на изнуренных монахов Зурбарана, мы не плакали о грехах
мира сего — мы только сочувствовали его страданиям и
с улыбкой были готовы кой на что, не наводя тоски предвкушением своей будущей жертвы. Вечно угрюмые постники мне всегда подозрительны; если они не притворяются, у них или ум, или желудок расстроен.
…Есть
с чего сойти
с ума. Благо Белинскому, умершему вовремя. Много порядочных людей впали в отчаяние и
с тупым спокойствием смотрят на происходящее, — когда же развалится этот
мир?..
Были иные всходы, подседы, еще не совсем известные самим себе, еще ходившие
с раскрытой шеей à l'enfant [как дети (фр.).] или учившиеся по пансионам и лицеям; были молодые литераторы, начинавшие пробовать свои силы и свое перо, но все это еще было скрыто и не в том
мире, в котором жил Чаадаев.
В
мире не было ничего противуположнее славянам, как безнадежный взгляд Чаадаева, которым он мстил русской жизни, как его обдуманное, выстраданное проклятие ей, которым он замыкал свое печальное существование и существование целого периода русской истории. Он должен был возбудить в них сильную оппозицию, он горько и уныло-зло оскорблял все дорогое им, начиная
с Москвы.
Нельзя же двум великим историческим личностям, двум поседелым деятелям всей западной истории, представителям двух
миров, двух традиций, двух начал — государства и личной свободы, нельзя же им не остановить, не сокрушить третью личность, немую, без знамени, без имени, являющуюся так не вовремя
с веревкой рабства на шее и грубо толкающуюся в двери Европы и в двери истории
с наглым притязанием на Византию,
с одной ногой на Германии,
с другой — на Тихом океане.
Один из последних опытов «гостиной» в прежнем смысле слова не удался и потух вместе
с хозяйкой. Дельфина Гэ истощала все свои таланты, блестящий ум на то, чтоб как-нибудь сохранить приличный
мир между гостями, подозревавшими, ненавидевшими друг друга. Может ли быть какое-нибудь удовольствие в этом натянутом, тревожном состоянии перемирия, в котором хозяин, оставшись один, усталый, бросается на софу и благодарит небо за то, что вечер сошел
с рук без неприятностей.
Я сам ни
с кем в
мире не желал бы так вести торговых дел, как
с Киреевским.
Много воды утекло
с тех пор, и мы встретили горный дух, остановивший наш бег, и они, вместо
мира мощей, натолкнулись на живые русские вопросы.
Сознание бессилия идеи, отсутствия обязательной силы истины над действительным
миром огорчает нас. Нового рода манихеизм овладевает нами, мы готовы, par dépit, [
с досады (фр.).] верить в разумное (то есть намеренное) зло, как верили в разумное добро — это последняя дань, которую мы платим идеализму.
Мы вообще знаем Европу школьно, литературно, то есть мы не знаем ее, а судим à livre ouvert, [Здесь:
с первого взгляда (фр.).] по книжкам и картинкам, так, как дети судят по «Orbis pictus» о настоящем
мире, воображая, что все женщины на Сандвичевых островах держат руки над головой
с какими-то бубнами и что где есть голый негр, там непременно, в пяти шагах от него, стоит лев
с растрепанной гривой или тигр
с злыми глазами.
Купец — человек
мира, а не войны, упорно и настойчиво отстаивающий свои права, но слабый в нападении; расчетливый, скупой, он во всем видит торг и, как рыцарь, вступает
с каждым встречным в поединок, только мерится
с ним — хитростью.
Все партии и оттенки мало-помалу разделились в
мире мещанском на два главные стана:
с одной стороны, мещане-собственники, упорно отказывающиеся поступиться своими монополиями,
с другой — неимущие мещане, которые хотят вырвать из их рук их достояние, но не имеют силы, то есть,
с одной стороны, скупость,
с другой — зависть.
К нему-то я и обернулся. Я оставил чужой мне
мир и воротился к вам; и вот мы
с вами живем второй год, как бывало, видаемся каждый день, и ничего не переменилось, никто не отошел, не состарелся, никто не умер — и мне так дома
с вами и так ясно, что у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме того, на которое я себя обрекал
с детских лет.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста лет сошло по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых парней
с котомкой за плечами,
с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых на путь слезами матери и сестер… и пошли в
мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Я
с ранних лет должен был бороться
с воззрением всего, окружавшего меня, я делал оппозицию в детской, потому что старшие наши, наши деды были не Фоллены, а помещики и сенаторы. Выходя из нее, я
с той же запальчивостью бросился в другой бой и, только что кончил университетский курс, был уже в тюрьме, потом в ссылке. Наука на этом переломилась, тут представилось иное изучение — изучение
мира несчастного,
с одной стороны, грязного —
с другой.
Против горсти ученых, натуралистов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов — весь
мир, от Пия IX «
с незапятнанным зачатием» до Маццини
с «республиканским iddio»; [богом (ит.).] от московских православных кликуш славянизма до генерал-лейтенанта Радовица, который, умирая, завещал профессору физиологии Вагнеру то, чего еще никому не приходило в голову завещать, — бессмертие души и ее защиту; от американских заклинателей, вызывающих покойников, до английских полковников-миссионеров, проповедующих верхом перед фронтом слово божие индийцам.
Враждебная камера смолкнула, и Прудон, глядя
с презрением на защитников религии и семьи, сошел
с трибуны. Вот где его сила, — в этих словах резко слышится язык нового
мира, идущего
с своим судом и со своими казнями.
На эту строгую депешу я отвечал высылкою двадцати четырех тысяч франков и длинным письмом, совершенно дружеским, но твердым; я говорил, насколько я теоретически согласен
с ним, прибавив, что я, как настоящий скиф,
с радостию вижу, как разваливается старый
мир, и думаю, что наше призвание — возвещать ему его близкую кончину.
И после всего этого великий иконоборец испугался освобожденной личности человека, потому что, освободив ее отвлеченно, он впал снова в метафизику, придал ей небывалую волю, не сладил
с нею и повел на заклание богу бесчеловечному, холодному богу справедливости, богу равновесия, тишины, покоя, богу браминов, ищущих потерять все личное и распуститься, опочить в бесконечном
мире ничтожества.
Раз как-то Мордини, не успев сказать ни слова
с Гарибальди в продолжение часа, смеясь, заметил мне: «В
мире нет человека, которого бы было легче видеть, как Гарибальди, но зато нет человека,
с которым бы было труднее говорить».