Неточные совпадения
И, обиженный неблагодарностью своего друга, он нюхал
с гневом табак и бросал Макбету в нос, что оставалось
на пальцах, после чего тот чихал, ужасно неловко лапой снимал
с глаз табак, попавший в нос, и,
с полным негодованием оставляя залавок, царапал дверь; Бакай ему отворял ее со словами «мерзавец!» и давал ему ногой толчок. Тут обыкновенно возвращались мальчики, и он принимался ковырять масло.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли Толочанова; тело лежало
на столе в том виде, как он умер: во фраке, без галстука,
с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже почернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне
на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед
глазами, и я слышал его «жжет — огонь!».
Помню только, как изредка по воскресеньям к нам приезжали из пансиона две дочери Б. Меньшая, лет шестнадцати, была поразительной красоты. Я терялся, когда она входила в комнату, не смел никогда обращаться к ней
с речью, а украдкой смотрел в ее прекрасные темные
глаза,
на ее темные кудри. Никогда никому не заикался я об этом, и первое дыхание любви прошло, не сведанное никем, ни даже ею.
Он представлен
с раскинутым воротником рубашки; живописец чудно схватил богатые каштановые волосы, отрочески неустоявшуюся красоту его неправильных черт и несколько смуглый колорит;
на холсте виднелась задумчивость, предваряющая сильную мысль; безотчетная грусть и чрезвычайная кротость просвечивали из серых больших
глаз, намекая
на будущий рост великого духа; таким он и вырос.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни
с большой дороги порубки не бросаются в
глаза. Сенатор после раздела,
на худой конец, был пять раз в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или
с деканом Чумаковым, или
с Котельницким, который заведовал шкапом
с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или
с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, —
с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели
на них большими
глазами, как
на собрание ископаемых, как
на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела
на свою молодежь
с такою гордостью,
с таким счастием и потом поднимала
на меня
глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей
на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Бледные, изнуренные,
с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях
с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд
на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под
глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без уходу, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует
с Ледовитого моря, шли в могилу.
Чиновники
с ужасом взглянули друг
на друга и искали
глазами знакомую всем датскую собаку: ее не было. Князь догадался и велел слуге принести бренные остатки Гарди, его шкуру; внутренность была в пермских желудках. Полгорода занемогло от ужаса.
— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только
на это надобно родиться-с; это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и
глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали при воспоминании славного предшественника.
Без веры и без особых обстоятельств трудно было создать что-нибудь живое; все новые церкви дышали натяжкой, лицемерием, анахронизмом, как пятиглавые судки
с луковками вместо пробок,
на индо-византийский манер, которые строит Николай
с Тоном, или как угловатые готические, оскорбляющие артистический
глаз церкви, которыми англичане украшают свои города.
— Исправник здесь, — отвечал мне полупьяный Лазарев, которого я видел в Вятке. При этом он дерзко и грубо уставил
на меня
глаза — и вдруг бросился ко мне
с распростертыми объятиями.
Исправник замялся. Я взглянул
на черемиса, он был лет двадцати, ничего свирепого не было в его лице, совершенно восточном,
с узенькими сверкающими
глазами,
с черными волосами.
Княгиня Марья Алексеевна Хованская, родная сестра моего отца, была строгая, угрюмая старуха, толстая, важная,
с пятном
на щеке,
с поддельными пуклями под чепцом; она говорила, прищуривая
глаза, и до конца жизни, то есть до восьмидесяти лет, употребляла немного румян и немного белил.
Глядя
на бледный цвет лица,
на большие
глаза, окаймленные темной полоской, двенадцатилетней девочки,
на ее томную усталь и вечную грусть, многим казалось, что это одна из предназначенных, ранних жертв чахотки, жертв,
с детства отмеченных перстом смерти, особым знамением красоты и преждевременной думы. «Может, — говорит она, — я и не вынесла бы этой борьбы, если б я не была спасена нашей встречей».
Подруга ее, небольшого роста, смуглая брюнетка, крепкая здоровьем,
с большими черными
глазами и
с самобытным видом, была коренастая, народная красота; в ее движениях и словах видна была большая энергия, и когда, бывало, аптекарь, существо скучное и скупое, делал не очень вежливые замечания своей жене и та их слушала
с улыбкой
на губах и слезой
на реснице, Паулина краснела в лице и так взглядывала
на расходившегося фармацевта, что тот мгновенно усмирялся, делал вид, что очень занят, и уходил в лабораторию мешать и толочь всякую дрянь для восстановления здоровья вятских чиновников.
Мы часто говаривали
с ним в былые годы о поездке за границу, он знал, как страстно я желал, но находил бездну препятствий и всегда оканчивал одним: «Ты прежде закрой мне
глаза, потом дорога открыта
на все четыре стороны».
Я отгадал, но потребовал, чтоб она сказала ее, мне хотелось слышать от нее эту новость, она сказала мне, и мы взглянули друг
на друга в каком-то волнении и
с слезами
на глазах.
Оттого-то ей и было так легко победить холодную Афродиту, эту Нинону Ланкло Олимпа, о детях которой никто не заботится; Мария
с ребенком
на руках,
с кротко потупленными
на него
глазами, окруженная нимбом женственности и святостью звания матери, ближе нашему сердцу, нежели ее златовласая соперница.
Помню я, что еще во времена студентские мы раз сидели
с Вадимом за рейнвейном, он становился мрачнее и мрачнее и вдруг, со слезами
на глазах, повторил слова Дон Карлоса, повторившего, в свою очередь, слова Юлия Цезаря: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!» Его это так огорчило, что он изо всей силы ударил ладонью по зеленой рюмке и глубоко разрезал себе руку.
Лариса Дмитриевна, давно прошедшая этими «задами» пантеизма, сбивала его и, улыбаясь, показывала мне
на него
глазами. Она, разумеется, была правее его, и я добросовестно ломал себе голову и досадовал, когда мой доктор торжественно смеялся. Споры эти занимали меня до того, что я
с новым ожесточением принялся за Гегеля. Мученье моей неуверенности недолго продолжалось, истина мелькнула перед
глазами и стала становиться яснее и яснее; я склонился
на сторону моей противницы, но не так, как она хотела.
Спор оканчивался очень часто кровью, которая у больного лилась из горла; бледный, задыхающийся,
с глазами, остановленными
на том,
с кем говорил, он дрожащей рукой поднимал платок ко рту и останавливался, глубоко огорченный, уничтоженный своей физической слабостью.
На другой день поехал я к чиновнику, занимавшемуся прежде делами моего отца; он был из малороссиян, говорил
с вопиющим акцентом по-русски, вовсе не слушая, о чем речь, всему удивлялся, закрывая
глаза и как-то по-мышиному приподнимая пухленькие лапки…
Старик опустил
глаза, подумал и вдруг апатическим голосом,
с притязанием
на тонкую учтивость, сказал мне...
Я бросился к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и
с засученными портками; двое мужиков
с комяги забрасывали невод. Минут через пять они закричали: «Нашли, нашли!» — и вытащили
на берег мертвое тело Матвея. Цветущий юноша этот, красивый, краснощекий, лежал
с открытыми
глазами, без выражения жизни, и уж нижняя часть лица начала вздуваться. Староста положил тело
на берегу, строго наказал мужикам не дотрогиваться, набросил
на него армяк, поставил караульного и послал за земской полицией…
…В Москву я из деревни приехал в Великий пост; снег почти сошел, полозья режут по камням, фонари тускло отсвечиваются в темных лужах, и пристяжная бросает прямо в лицо мороженую грязь огромными кусками. А ведь престранное дело: в Москве только что весна установится, дней пять пройдут сухих, и вместо грязи какие-то облака пыли летят в
глаза, першит, и полицмейстер, стоя озабоченно
на дрожках, показывает
с неудовольствием
на пыль — а полицейские суетятся и посыпают каким-то толченым кирпичом от пыли!»
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься
с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял
на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы
на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Мы вообще знаем Европу школьно, литературно, то есть мы не знаем ее, а судим à livre ouvert, [Здесь:
с первого взгляда (фр.).] по книжкам и картинкам, так, как дети судят по «Orbis pictus» о настоящем мире, воображая, что все женщины
на Сандвичевых островах держат руки над головой
с какими-то бубнами и что где есть голый негр, там непременно, в пяти шагах от него, стоит лев
с растрепанной гривой или тигр
с злыми
глазами.
На сей раз он привел меня в большой кабинет; там, за огромным столом,
на больших покойных креслах сидел толстый, высокий румяный господин — из тех, которым всегда бывает жарко,
с белыми, откормленными, но рыхлыми мясами,
с толстыми, но тщательно выхоленными руками,
с шейным платком, сведенным
на минимум,
с бесцветными
глазами,
с жовиальным [Здесь: благодушным (от фр. jovial).] выражением, которое обыкновенно принадлежит людям, совершенно потонувшим в любви к своему благосостоянию и которые могут подняться холодно и без больших усилий до чрезвычайных злодейств.
…Действительно, какая-то шекспировская фантазия пронеслась перед нашими
глазами на сером фонде Англии,
с чисто шекспировской близостью великого и отвратительного, раздирающего душу и скрипящего по тарелке. Святая простота человека, наивная простота масс и тайные окопы за стеной, интриги, ложь. Знакомые тени мелькают в других образах — от Гамлета до короля Лира, от Гонериль и Корделий до честного Яго. Яго — всё крошечные, но зато какое количество и какая у них честность!
Проповедник умолк; но мичман поднялся в моих
глазах, он
с таким недвусмысленным чувством отвращения смотрел
на взошедшую депутацию, что мне пришло в голову, вспоминая проповедь его приятеля, что он принимает этих людей если не за мечи и кортики сатаны, то хоть за его перочинные ножики и ланцеты.
…
На другой день я поехал в Стаффорд Гауз и узнал, что Гарибальди переехал в Сили, 26, Prince's Gate, возле Кензинтонского сада. Я отправился в Prince's Gate; говорить
с Гарибальди не было никакой возможности, его не спускали
с глаз; человек двадцать гостей ходило, сидело, молчало, говорило в зале, в кабинете.